Обрученные судьбой
Шрифт:
Все внимание Владислава было приковано к открытому участку перед воротами того, что недавно было корчмой, где стояли оцепенело люди, замершие от ужаса, наблюдающие молча, как огонь пожирает свою добычу, яростно выпуская в темноту ночи яркие искры, шумный треск, от которого стыла в жилах кровь. На утоптанном снегу лежали вповалку раненные огнем, кто-то громко стонал, кто-то ругался. Тихо выла женщина, стоя на коленях перед чем-то темным на снегу, причитала тонким голосом, запуская руки в растрепанные волосы. Рядом с этой женщиной стоял мужчина с гладко выбритой головой, кожа которой так ярко блестела в свете пожарища. Его плечи были опущены так низко, что казалось, вся тяжесть мирская опустилась на них в эту ночь.
Мужчина поднял руку с зажатой в ней шапкой, вытер
Только мерный стук сердца, колотящегося о ребра. Вот и все, что чувствовал ныне Владислав. Ни жара, бьющего волнами, от пожарища не ощущал, ни криков его пахоликов и Ежи, метнувшегося к нему, попытавшегося ухватить его за рукав (и когда он только успел спешиться?), не слышал. Ничего более. Только стук сердца, так громко отдающийся в ушах.
Он видел, как Ежи открывает рот и что-то говорит, но не слышал его, потому оттолкнул его со своего пути, подошел к телу, над которым плакала рыжая служанка.
Маленькие аккуратные ступни, видневшиеся из-под бархатного подола платья, бывшие длиной с его ладонь, он точно знал то, ведь, бывало, столько раз удивлялся этому. Грязный, слегка заметенный снегом бархат богатого платья, скрывает стройные ноги, обтягивает тонкий стан. Белые пальцы левой руки, на которых блестит в всполохах огня бирюзовый камень, обрамленный тонкой серебряной сканью, при виде которого Владислав едва не завыл в голос. Это кольцо он некогда сам одел на безымянный палец маленькой ладони, оно было под стать распятию, что изготовил для него вместе с кольцом и серьгами мастер ювелирных дел из Менска. Правая же кисть была ярко-красной от ожогов, как шея, грудь в вырезе платья и — Господи! — лицо, ее дивное лицо! Только золото волос рассыпалось на белом полотне снега, кое-где явно побитое огнем…
Владислав упал на колени перед ней, не замечая, как испуганно смолкла служанка, поспешила отползти прочь от пана. Он сгреб в охапку лежащую на снегу панну, прижал к своей груди, как ребенка, стал качать легко, едва касаясь пальцами ее волос, ее лица, ее рук — и обожженной огнем, и целой с бирюзовым камнем на пальце. С громким шумом обвалилась одна из стен догорающей корчмы, испуганно отшатнулись люди, крестясь, а Владислав даже не вздрогнул, не видя и не слыша ничего, что творилось вокруг него. Он нежно, но крепко обнимал свое сокровище, не понимая, что от того дара, некогда данного ему судьбой, осталась одна оболочка, что сердце больше не бьется под его ладонью.
Когда огонь почти догорел, навсегда погребая в руинах ту добычу, что досталась ему нынче ночью, поднялся Владислав на ноги, по-прежнему не выпуская из рук свою драгоценную ношу, не отводя глаз от обожженного оттого такого страшного лица. Он взглянул на своих людей, и те расступились перед ним, один из них поспешил показать пану, где тот может переждать время до рассвета.
Им ничего не надо было говорить. Долгое время, что провели пахолики подле Владислава, настолько сблизило их некоторым образом, что им не надо было слов, дабы понять, чего бы хотел в этом случае Владислав, как сам поступил бы при том. На помощь в том Ежи надежды не было — тот ушел тотчас, как пан ординат опустился на колени у тела панны, сидел у кромки леса чуть поодаль, явно не желая ни с кем говорить в этот момент, наблюдя со своего места, как догорает корчма.
Владислав занес панну в темную гридницу одного из домов этой небольшой деревеньки, близ которой на него так нежданно свалилось горе, что он не мог никак осознать сейчас, отказываясь верить в происходящее. Просто сидел у лавки, на которую положил тело девушки, аккуратно расправив юбки, взяв левую руку с кольцом на свою большую ладонь, гладил ее пальцы. В его голове не было мыслей, а в душе никаких чувств. Словно огонь, пройдясь по корчме старого жида, выжег все его нутро, оставив
только внешний облик.Он трогал ее тело, проводил ладонями по нему, поражаясь, как то может быть — она цела и в то же время не дышит, не вздымается грудь в ровном дыхании. Он то и дело прикладывал ухо к холодному бархату платья, в то место, где должен слышаться мерный стук сердца, и недоуменно отстранялся, словно удивляясь, что его нет, что ее сердце не бьется.
Под утро пан Люцко прислал в дым вместе со словами соболезнования горю ордината широкие дровни, на которых предстояло увезти панну обратно в Замок. Владислав не дал никому дотронуться до панны, снова сам поднял на руки ее тело, чуть прикрыв глаза на миг, чтобы не видеть, как безвольно упали ее ладони вниз при том, вынес во двор. Там он долго устраивал ее в сене, что лежало на дне саней, стряхивал снег с подола ее платья, укладывал аккуратно руки на груди. Только спустя время Владислав смог заставить себя отойти от саней, занять место в седле и повести за собой свой отряд, покидая это страшное для него место, с чернотой пожарища на фоне белоснежной идиллии зимнего леса.
Но проехал отряд недолго. Владислав вдруг дал знак остановиться, проскакал обратно к середине их импровизированного поезда к саням, где лежала панна. Снег, взметнувшийся вверх из-под полозьев при быстром ходе отряда, засыпал ее платье и ее волосы, роскошным золотом рассыпавшиеся по сену.
— Что ты делаешь, Владусь? — хрипло прошептал Ежи, быстро спешившись и подойдя к пану, трогая его за плечо. Тот рвал завязки своего плаща, стягивал его со своих плеч.
— Ей должно быть холодно, Ежи, — ответил ему Владислав, накрывая панну будто одеялом своим плащом. Голос его был таким отстраненным, что у Ежи замерло сердце. Неужто у Владислава рассудок помутился от потери, что случилась этой ночью? — Ей должно быть холодно в одном платье, понимаешь?
— Владусь, нет нужды свой плащ отдавать, — мягко проговорил он, подавая знак служанке, что сидела в соседних санях. — Мы панну ее плащом накроем от снега и холода.
Владислав снова не подпустил никого из своих людей к дровням. Взял поданный ему плащ из алого бархата, обитый мехом горностая по краям, накрыл им панну, медленно разгладил руками все складки, подоткнул края, словно заботливый отец своему чаду перед сном одеяло. Потом медленно провел пальцами по лицу, навеки обезображенному огнем, видя перед собой не эти грубые шрамы, испестрившие нежную кожу, а другое — чистое, сияющее легким морозным румянцем.
Вечером, когда отряд остановился на ночлег в корчме, Ежи с удивлением заметил, как Владислав берет на руки тело панны, желая занести то внутрь, поспешил остановить его.
— Владусь, панну никак нельзя в тепло… не довезем, понимаешь, — он с трудом находил слова, чтобы достучаться до этого Владислава, который отстранился ныне от всех, замкнулся, и Ежи не знал, что ему стоит делать, как поступить с этим незнакомым ему Владиславом. Сердце рвалось на куски, видя, как страшно тот спокоен ныне, словно до конца не осознав, что его коханы больше нет, что Господь забрал ее туда, откуда нет возврата. Но еще тяжелее Ежи было от того, что он сам был виной этого горя, свалившегося на Владислава. Будь клята та судьба, что привела когда-то пана Владислава в земли Московии! Будь клята та жизнь, так непримиримо установившая границы и различия между людьми!
Владислав тогда не стал уносить тело Ксении со двора, бережно уложил его обратно в дровни, так же заботливо накрыв плащом. Да и сам остался там на всю ночь, стоя на морозе у саней, не желая покидать панну, как ни умолял его Ежи, как ни просили товарищи. Он слушал их речи, но не слышал их, только смотрел на тело в санях, представляя себе живой и здоровой ту, от которой только и осталось эта пустая бездушная оболочка.
На третью ночь Ежи не выдержал этого, приказал силой увезти Владислава в тепло корчмы, в которой в тот вечер встали на постой. Завязалась драка, в запале были разбиты носы, губы, появились ссадины и синяки. Но все же удалось скрутить пана ордината, завязать ему руки, утащить в гридницу, где тот почти сразу же провалился в сон.