Обрыв
Шрифт:
Ни с кем она так охотно не пила кофе, ни с кем не говорила так охотно секретов, находя, может быть, в Анне Ивановне сходство с собой в склонности к хозяйству, а больше всего глубокое уважение к своей особе, к своему роду, фамильным преданиям.
О Тушине с первого раза нечего больше сказать. Эта простая фигура как будто вдруг вылилась в свою форму и так и осталась цельною, с крупными чертами лица, как и характера, с неразбавленным на тонкие оттенки складом ума, чувств.
В нем все открыто, все сразу видно для наблюдателя, все слишком просто, не заманчиво, не таинственно, не романтично.
У него был тот ум, который дается одинаково как тонко развитому, так и мужику, ум, который, не тратясь на роскошь, прямо обращается в житейскую потребность. Это больше, нежели здравый смысл, который иногда не мешает хозяину его, мысля здраво, уклоняться от здравых путей жизни.
Это ум — не одной головы, но и сердца, и воли. Такие люди не видны в толпе, они редко бывают на первом плане. Острые и тонкие умы, с бойким словом, часто затмевают блеском такие личности, но эти личности большею частию бывают невидимыми вождями или регуляторами деятельности и вообще жизни целого круга, в который поставит их судьба.
В обхождении его с Верой Райский заметил уже постоянное монотонное обожание, высказывавшееся во взглядах, словах, даже до робости, а с ее стороны — монотонное доверие, открытое, теплое обращение.
И только. Как ни ловил он какой-нибудь знак, какой-нибудь намек, знаменательное слово, обмененный особый взгляд, — ничего! Та же простота, свобода и доверенность с ее стороны, то же проникнутое нежностию уважение и готовность послужить ей, «как медведь», — со стороны Тушина, и больше ничего!
Опять не он! От кого же письмо на синей бумаге?
— Что это за лесничий? — спросил на другой же день Райский, забравшись пораньше к Вере, и что он тебе?
— Друг, — отвечала Вера.
— Это слишком общее, родовое понятие. В каком смысле — друг?
— В лучшем и тесном смысле.
— Вот как! Не тот ли это счастливец, на которого ты намекала и которого имя обещала сказать?
— Когда?
— А до твоего отъезда!
— Что-то не помню. Какой счастливец, какое имя? Что я обещала?
— Какая же у тебя дурная память! Ты забыла и письмо на синей бумаге?
— Да, да, помню. Нет, брат, память у меня не дурна, я помню всякую мелочь, если она касается или занимает меня. Но, признаюсь вам, что на этот раз я ни о чем этом не думала, мне в голову не приходил ни разговор наш, ни письмо на синей бумаге…
— Ни я сам, может быть?
Она улыбнулась и кивнула в знак согласия головой.
— Весело же, должно быть, тебе там…
— Да, мне там было хорошо, — сказала она, глядя в сторону рассеянно, — никто меня не допрашивал, не подозревал… так тихо, покойно.
— И притом друг был подле?
Она опять кивнула утвердительно головой.
— Да, он, этот лесничий? — скороговоркой спросил Райский и поглядел на Веру.
Она не слушала его.
За ее обыкновенной, вседневной миной крылась другая. Она. усиливалась, и притом с трудом, скрадывать какое-то ликование, будто прятала блиставшую в глазах, в улыбке зарю внутреннего удовлетворения,
которым, по-видимому, не хотела делиться ни с кем.Трепет и мерцание проявлялись реже, недоверчивых и недовольных взглядов незаметно, а в лице, во всей ее фигуре, была тишина, невозмутимый покой, в глазах появлялся иногда луч экстаза, будто она черпнула счастья. Райский заметил это.
«Что это за счастье, какое и откуда? Ужель от этого лесного „друга“ — терялся он в догадках. — Но она не прячется, сама трубит об этой дружбе: где же тайна?»
— Ты счастлива, Вера? — сказал он.
— Чем? — спросила она.
— Не знаю: но как ты ни прячешь свое счастье, оно выглядывает из твоих глаз.
— В самом деле? — с улыбкой спросила она и с улыбкой глядела на Райского, и все задумчиво молчала.
Ей не хотелось говорить. Он взял ее за руку и пожал; она отвечала на пожатие; он поцеловал ее в щеку, она обернулась к нему, губы их встретились, и она поцеловала его — и все не выходя из задумчивости. И этот, так долго ожидаемый поцелуй, не обрадовал его. Она дала его машинально.
— Вера! ты под наитием какого-то счастливого чувства, ты в экстазе!.. — сказал он.
— А что? — вдруг спросила она, очнувшись от рассеянности.
— Ничего, но ты будто… одолела какое-то препятствие: не то победила, не то отдалась победе сама, и этим счастлива… Не знаю что: но ты торжествуешь! Ты, должно быть, вступила в самый счастливый момент…
— Ах, как еще далеко до него! — прошептала она про себя. — Нет, ничего особенного не случилось! — прибавила она вслух, рассеянно, стараясь казаться беззаботной, и смотрела на него ласково, дружески.
— Так ты очень любишь этого…
— Лесничего? Да, очень! — сказала она, — таких людей немного; он из лучших, даже лучший здесь.
Опять ревность укусила Райского
— То есть лучший мужчина: рослый, здоровый, буря ему нипочем, медведей бьет, лошадьми правит, как сам Феб, — и красота, красота!
— Гадко, Борис Павлович!
— Тебе досадно, что низводят с пьедестала любимого человека?
— Какого любимого человека?
— Ведь он — герой тайны и синего письма! Скажи — ты обещала…
— Обещала? Ах, да — да, вы все о том… Да, он; так что же?
— Ничего! — сильно покрасневши, сказал Райский, не ожидавший такого скорого сюрприза. — Сила-то, мышцы-то, рост!.. — говорил он.
— А вы сказали, что страсть все оправдывает!..
— Я и ничего! — с судорогой в плечах произнес Райский, — видишь, покоен! Ты выйдешь за него замуж?
— Может быть.
— У него, говорят, лесу на сколько-то тысяч…
— Гадко, Борис Павлович!
— Ну, теперь я могу и уехать.
Он высунулся из окна, кликнул какую-то бабу и велел вызвать Егорку.
— Принеси чемодан с чердака ко мне в комнату: я завтра еду! — сказал он, не замечая улыбки Веры.
— Что ж, я очень рад! — злым голосом говорил он, стараясь не глядеть на нее. — Теперь у тебя есть защитник, настоящий герой, с ног до головы!..
— Человек с ног до головы, — повторила Вера, — а не герой романа!
— Да вяжутся ли у него человеческие идеи в голове? Нимврод, этот прототип всех спортсменов, и Гумбольдт — оба люди… но между ними…