Обрыв
Шрифт:
Тут был и Викентьев. Ему не сиделось на месте, он вскакивала подбегал к Марфеньке, просил дать и ему почитать вслух, а когда ему давали, то он вставлял в роман от сеоя целые тирады или читал разными голосами. Когда говорила угнетенная героиня, он читал тоненьким, жалобным голосом, а за героя читал своим голосом, обращаясь к Марфеньке, отчего та поминутно краснела и делала ему сердитое лицо.
В лице грозного родителя Викентьев представлял Нила Андреича. У него отняли книгу и велели сидеть смирно. Тогда он, за спиной бабушки, сопровождал чтение одной Марфеньке видимо мимикой.
Марфенька предательски
— Что тебе за дело, — спросил Райский, — как бы ни кончилось, счастливо или несчастливо…
— Ах, как это можно, я плакать буду, не усну! — сказала она.
Драма гонений была в полном разгаре, родительские увещевания, в длиннейших и нестерпимо скучных сентенциях, гремели над головой любящихся.
— Замечай за Верой, — шепнула бабушка Райскому, — как она слушает! История попадает — не в бровь, а прямо в глаз. Смотри, морщится, поджимает губы!..
Дошли до катастрофы: любящихся застали в саду. Герой свил из полотенец и носовых платков лестницу, героиня сошла по ней к нему. Они плакали в объятиях друг друга, как вдруг их осветили факелы гонителей, крики ужаса, негодования, проклятия отца! Героиня в обмороке, герой на коленях перед безжалостным отцом. Потом заточение. Любящимся не дали проститься, взглянуть друг на друга. Через месяц печальный колокол возвещал обряд пострижения в монастыре, а героя мчал корабль из Гамбурга в Америку. Родители остались одни, и потом, скукой и одиночеством, всю жизнь платили за свое жестокосердие. Последнее слово было прочтено, книга закрыта, и между слушателями водворилось глубокое молчание.
— Экая дичь! — сказал Райский немного погодя.
Марфенька утирала слезы.
— А ты что скажешь, Верочка? — спросила бабушка.
Та молчала.
— Гадкая книга, бабушка, — сказала Марфенька, — что они вытерпели, бедные!..
— А что ж делать? Вот, чтоб этого не терпеть, — говорила бабушка, стороной глядя на Веру, — и надо бы было этой Кунигунде спроситься у тех, кто уже пожил и знает, что значит страсти.
Райский насмешливо кивнул ей с одобрением головой.
— А то вот и довели себя до добра, — продолжала бабушка, — если б она спросила отца или матери, так до этого бы не дошло. Ты что скажешь, Верочка?
Вера пошла вон, но на пороге остановилась.
— Бабушка! за что вы мучили меня целую неделю, заставивши слушать такую глупую книгу? — спросила она, держась за дверь, и, не дождавшись ответа, шагнула, как кошка, вон.
Бабушка воротила ее.
— Как — за что? — сказала она. — Я хотела тебе удовольствие сделать…
— Нет, вы хотели за что-то наказать меня. Если я провинюсь в чем-нибудь, вы вперед лучше посадите меня на неделю на хлеб и на воду.
Она оперлась коленом на скамеечку, у ног бабушки.
— Прощайте, бабушка, покойной ночи! — сказала она. Татьяна Марковна нагнулась поцеловать ее и шепнула на ухо:
— Не наказать, а остеречь хотела я тебя, чтоб ты… не провинилась когда-нибудь…
— А если б я провинилась… — шептала в ответ Вера, — вы заперли бы меня в монастырь, как Кунигунду?
— Разве я зверь, — обидчиво отвечала
Татьяна Марковна, — такая же, как эти злые родители, изверги?.. Грех, Вера, думать это о бабушке— Знаю, бабушка, что грех, и не думаю… Так зачем же глупой книгой остерегать?
— Чем же я остерегу, уберегу, укрою тебя, дитя мое?.. Скажи, успокой!..
Вера хотела что-то ответить, но остановилась и поглядела с минуту в сторону.
— Перекрестите меня! — сказала потом, и когда бабушка перекрестила ее, она поцеловала у ней руку и ушла.
Райский взял книгу со стола.
— Мудрая книга! Что ж, как подействовала прекрасиая Кунигунда? — спросил он с улыбкой.
Бабушка болезненно вздохнула в ответ. Ей было не до шуток. Она взяла у него книгу и велела Пашутке отдать в людскую.
— Ну, бабушка, — заметил Райский, — Веру вы уже наставили на путь. Теперь если Егорка с Мариной прочитают эту «аллегорию» — тогда от добродетели некуда будет деваться в доме!
XVI
Викентьев вызвал Марфеньку в сад, Райский ушел к себе, бабушка долго молчала, сидела на своем канапе, погруженная в задумчивость. Уже книга не занимала ее; она отрезвилась от печатной морали и сама внутренне стыдила себя за пошлое средство Взгляд ее смотрел уже умнее и сознательнее. Она что-то обдумывала, может быть перебирала старые, уснувшие воспоминания. На лице ее появлялось, для тех, кто умеет читать лица, и проницательная догадка, и умиление, и страх, и жалость. Между тем Марина, Яков и Василиса по очереди приходили напоминать ей, что ужин подан.
— Не хочу! — отвечала она задумчиво.
Марина пошла звать к ужину барышень.
— Не хочу! — сказала и Вера.
— Не хочу! — сказала, к изумлению ее, и Марфенька, никогда без ужина не ложившаяся.
— Я в постель подам, — предложила она.
— Не хочу! — был ответ.
— Что за чудо! Этого никогда не бывало! Надо барыне доложить, — сказала Марина.
Но, к изумлению ее, Татьяна Марковна не удивилась и в ответ сказала только: «Убирайте!»
Марина ушла, а Василиса молча стала делать барыне постель.
Пока Марина ходила спрашивать, что делать с ужином, Егорка, узнав, что никто ужинать не будет, открыл крышку соусника, понюхал и пальцами вытащил какую-то «штучку» — «попробовать», как объяснил он заставшему его Якову, которого также пригласил отведать.
Яков покачал головой, однако перекрестился, по обыкновению, и тоже пальцами вытащил «штучку» и стал медленно жевать, пробуя.
— Тут, должно быть, есть лавровый лист, — заметил он.
— А вот отведайте этого, Яков Петрович, — говорил Егорка, запуская пальцы в заливных стерлядей.
— Смотри, как бы барыня не спросила! — говорил Яков, вытаскивая другую стерлядь, — и когда Марина вошла, они уже доедали цыпленка.
— Слопали! — с изумлением произнесла она, ударив себя по бедрам и глядя, как проворно уходили Яков и Егорка, оглядываясь на нее, как волки. — Что я утром к завтраку подам?!
И постель сделана, все затихло в доме, Татьяна Марковна, наконец, очнулась от задумчивости, взглянула на образ и не стала, как всегда, на колени перед ним, и не молилась, а только перекрестилась. Тревога превозмогала молитву. Она села на постель и опять задумалась.