Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Когда впереди маячит казнь, ты обвинен в предательстве, в шпионаже, в контрреволюционном заговоре, какой безделицей покажется тебе обвинение в избытке любви к своему народу, пусть и расточительной любви к его языку и вере. Бог с ними: как тут не уступить свирепому «антагонисту», непотребству его ругливых слов и жестоких «физических воздействий».

Мы просто обязаны всякую минуту размышлений о страдальцах Лубянки, о признаниях жертв по «делу ЕАК» помнить об этих реальностях, о пропасти, куда их сбросили, — только тогда мы сумеем вполне оценить их подвиг и не предадим его забвению.

Как часто арестованные, уступая насилию, вынуждены были, сцепив зубы, произнести предательское: «Да…» Да — националист. Да — националистическая пьеса. Книга. Стихотворение. Защищаясь, они тут же добавляли слова, которые изредка попадали и в протоколы допросов,

но гораздо чаще раздавались в суде: «Но тогда это не считалось национализмом…» Я выписал многие десятки этих «тогда», и оказалось, что тогда — это и 1912, и 1918 годы, и годы гражданской войны, и 20-е годы, и более поздние времена, когда еще немыслимо было представить себе, что однажды в тюрьму бросят всю еврейскую литературу, цвет художественной интеллигенции. «Тогда» значит еще: по справедливости, истинно, на самом деле…

На суде академик Лина Штерн несколькими мазками невольно довершила свой портрет:

«Я виновата только в том, что допустила, что меня могли подозревать. Жена Цезаря выше подозрений — должна быть выше подозрений… Я — часовой, который заснул на посту. Даже если бы меня спросили сегодня, являюсь ли я еврейской националисткой или нет, я не смогла бы ответить на этот вопрос. Это принимается как преступление, а на самом деле ничего преступного в этом нет. Почему позорно, когда говорят о евреях?» [155]

155

Судебное дело, т. 7-А, л. 10.

Бергельсон допрашивался на суде первым, генерал Чепцов напомнил ему показания на следствии:

«— „Никаких заданий я ни от кого не получал. Будучи националистически настроенным, я знал, что проводимые по инициативе еврейских националистов из еврейской секции ЦК ВКП(б) мероприятия по созданию еврейских школ, различных культурных учреждений и легальных еврейских организаций создают условия для развития еврейской культуры и ведения националистической работы среди еврейского населения“. Правильны ли эти показания? — спросил судья.

— Да. Только слова „националистической работы“ я осознал уже здесь, в тюрьме. В то время когда я увидел, что все субсидируется Советским правительством, как я мог усмотреть в этом национализм?» [156] .

Поразительный по самоочевидности пример: после веков национального угнетения, «черты оседлости», запрета светских еврейских школ писатель счастлив переменам (следовательно — «националистически» настроен!). Люди в центральном партийном аппарате 20-х годов, занятые этой деятельностью (следовательно — «буржуазные националисты»!), дают «добро» на создание учреждений еврейской культуры (следовательно — для «националистической работы»!), и сам этот исторический процесс, которому радоваться бы, оборачивается мрачным заговором. В те далекие годы никому и в голову не приходило связывать добрые перемены в судьбах еврейского народе с кознями националистов, но вторая действительность, тюремная, поменяла знаки, по-своему распорядилась прошлым.

156

Судебное дело, т. 1, л. 33.

Подсудимый избегает без крайней нужды гневить судью: Бог с ним, такое, видимо, пришло время, всесильная власть не хочет, не терпит доброго, спокойного слова «национальное», а в случаях, когда другое слово — «националистическое» — не подставишь к имени существительному, например «националистическая культура», слова «национальная культура» берутся в кавычки. В кавычки берется многое, почти все, мир, кажется, обезумел, приправляясь кавычками: «семинары», «творческая командировка», «вечер поэзии», «литературные вечера», «еврейская грамматика» и так далее. Кавычки повсюду, а если не кавычки, то уничижительные добавления — «якобы», «под видом», «так называемые» и др., — чтобы стало понятно, что речь идет о маскировке подрывных действий под литературный вечер, под любую другую легальную творческую деятельность.

Но на многих тысячах страниц следственных дел, среди повторяющихся обвинений в национализме, ни намека на доказательство —

ни одного выпада, пусть даже скрытого, замаскированного эзоповым языком, ни одной мысли националистического толка. А когда долгое и беспощадное насилие понуждает замордованного человека на самооговор, он скажет и такое, что поразит, приведет в отчаяние человека, знакомого с еврейской литературой и почитающего ее.

Так, Маркиш, гордый и независимый человек, выразивший и в драмах, и в прозе, и в совершенной поэтической форме поступь нового века, дух истинного интернационализма, готов — если верить протоколам допросов — отнести к националистической квазилитературе свои превосходные создания. Эпический роман в стихах «Братья» — за то, что в нем якобы «проступает националистическое мироощущение», и за «библейскую образность» некоторых строф и метафор. Пьесу «Семья Овадис» — за то, что она не обошлась без «показа старых еврейских национальных обычаев». А мудрую классическую трагедию «Кол Нидрей» — за то, что «…националистические чувства возбуждает у евреев избранное мною время действия пьесы — канут Судного Дня».

Едва ли следователь Демин понял, что эти признания брошены ему презрительно, как духовному нищему, что в покорствующих словах Маркиша — непочтительность, снисхождение к исторической и этической безграмотности допытчика.

В самые тяжкие для Маркиша февральские дни 1949 года — когда волей Лихачева и Ионова он надолго, с опасностью для его жизни загонялся в карцер, когда следователь Демин домогался от него каких-то признательных мизерий и недовольное начальство сменило следователя — за Маркиша принялся сам Рюмин.

В лице Маркиша перед следствием оказался один из самых непосильных для него противников: внутренние движения его души свободны, он хозяин своих печатных строк и страниц, он скажет о них, что пожелает, а при нужде, по собственному выбору, пожертвует ими в этой второй тюремной действительности — она властна над его физическим существованием, но бессильна что-либо изменить в судьбе его творений, в их оценке народом и временем. Он сам знает вес и значение созданного им, и не стоит думать о суждениях и приговорах невежд; он решительно отведет все обвинения в шпионаже и антисоветчине и будет плавать в море навязанного ему «национализма», о котором орут следователи. Свободу мысли и духа, внутренней жизни можно отстоять и в застенке на пороге уничтожения. А ведь именно он, Перец Маркиш, в числе немногих, кто в иные минуты пронзительно, леденяще провидит возможность казни. Он, Лозовский и Шимелиович. Для всех других в самые черные часы, даже когда они сами заговорят о смерти, реальность этой смерти была все же непредставима.

На суде, как и должно было случиться в долгом, так бесившем Рюмина судоговорении, что ни день, обнаруживались прорехи и несуразицы следствия. Отпадали и обвинения Маркиша в предательстве и шпионаже, в передаче за рубеж секретных сведений, в попытке завладения Крымом и так далее, и главный судья, все больше раздражаясь на Маркиша, как и на многих других подсудимых, повторял одну и ту же фразу:

«Но вы же признались на следствии, что занимались националистической деятельностью?!»

Иные на суде отринули и эту «малую вину», которая вколачивалась в их помраченное сознание.

Только выстояв тяжкие, без сна недели на синих от кровоподтеков ступнях и пятках, отбиваясь от тягчайших обвинений, возможно понять, с каким облегчением может быть принято арестантом «пустяковое», будто и не уголовного ряда обвинение в националистическом образе мыслей. Да — люблю свой народ. Да — горжусь его страдальческой судьбой. Трепетно люблю звуки родной речи, писал и буду писать на идиш, ибо ни на каком другом писать уже не сумею. Да — сюжеты и образы Ветхого Завета никогда не тускнели для меня, в них первые летописные и мифологические страницы моей древней истории. Да — мне дорога еврейская национальная культура, Если по уродливому тюремному счету все это — национализм, тогда я националист, выходит, что так, и не надо меня калечить, я признаю это, я подпишу что надо, дайте только привыкнуть к этому перевернутому миру, и я перестану противиться слову «национализм» в протоколах. Хотите заново окрестить меня — патриота великой страны и патриота своего «маленького» народа? Дайте срок, дайте привыкнуть к новому имени, я ведь прожил на земле более полувека, прожил в любви к своей нации, не подозревая, что у этого чистого чувства есть другое, черное, предосудительное имя — национализм.

Поделиться с друзьями: