Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Обыкновенная история в необыкновенной стране
Шрифт:

Его нордический череп, несколько расширяющийся кверху, и прямой нос делали его голову похожей на ожившую римскую скульптуру какого-то сенатора. Большие голубые глаза под густыми поседевшими бровями смотрели пронзительно, но добродушно. При этом имел он острый подбородок и несколько упрямо выдвинутую вперед челюсть.

Нас сначала смущала его манера по разным поводам пожимать людям руку, причем у него это выходило так торжественно, как будто бы он благодарил за службу своих подчиненных.

Рассказывал он не много, но часто. До сплетен в своих рассказах он никогда не опускался, а если это были анекдоты — то политические. Выражение его лица, смотря по обстоятельствам, менялось весьма быстро. В кругу малоизвестных людей он сохранял торжественно-добродушную улыбку,

хотя она порой и смахивала на снисходительность. Кто не знал его, думал, что он эгоцентрик. Но это было не так, он очень был чуток к людям, хотя внешне не умел это правильно выразить.

Когда он что-то рассказывал, лицо его преображалось, появлялись живая мимика и жесты. И нужно сказать, что жесты его были очень красноречивы: он по правилам римской риторики никогда не поднимал руки выше линии рта, и сами жесты его были лаконичны и следовали за фразой, а не до нее. Его руки были особенно выразительны: с длинными гибкими пальцами и заметным рисунком вен. Он как-то по-особому складывал их в момент размышления или вопрошающе протягивал к собеседнику при споре, но никогда не подпирал ими голову и не приглаживал в момент разговора волосы — воспитание чувствовалось во всем.

Свою выправку он получил в кадетском корпусе. Там ночью, например, по спальне ходил «дядька» и будил кадетов, если они спали, поджав ноги: подчиненные никогда не должны видеть своего офицера съежившимся.

Когда он находился в состоянии задумчивости, то часто складывал руки ладонями вместе и держал их около груди, так, что в эти минуты он походил на молящегося кардинала. Как только тема разговора переходила на философию, улыбка исчезала и весь его облик приобретал строгий вид. Веки чуть опускались, глаза устремлялись куда-то в бесконечность. И даже если он при этом смотрел на собеседника, то взгляд его как бы проходил насквозь и направлялся куда-то далеко вдаль.

Говорил он ясно и красиво, но не громко. Однако интонации его, как и некоторые слова, были для нас необычны, такой выговор мы слышали только в детстве у «бывших» людей, да еще с такими словечками, как «ежели», «третьего дня», «намедни». Очень часто в его жестах и фразах можно было почувствовать некоторую театральность, но, видимо, она так глубоко сидела в его натуре, что стала естественной. Так же естественными выглядели все его фантазии о себе, они сливались с его обликом. Конечно, он замечал, что ему не верят и над ним смеются, но выйти из этой роли он уже не мог. И, несмотря на все это, порой он был так убедителен, что слушатели переставали смеяться и постепенно втягивались в его игру. Нужно заметить, что его фантазии о себе никогда не были беспочвенны, в них всегда можно было различить некоторую часть реальных событий, так что его жизнеописания нельзя было назвать ложью, и при этом он был не тщеславен, не корыстен.

Очень часто местом действия его рассказов почему-то становился Париж. Но об этом городе он избегал говорить при Николае Ивановиче Стахове, который там действительно долго жил и знал его. Их споры нас страшно занимали. Стахов был тоже незаурядной личностью. Он происходил из известного русского дворянского рода и был блестяще образован. Окончив университет в Москве, он попал на германский фронт в 1914 году офицером-кавалеристом. Уже при советской власти закончил сельскохозяйственную академию и был известным в стране ученым-коневодом. В тридцатых годах посчастливилось ему избежать ареста, когда в Комиссариате сельского хозяйства пересажали половину состава по так называемому делу Чаянова. Во время Второй мировой войны он оказался на Украине, занятой немецкими войсками, и вскоре переехал в Румынию, где нашел хорошую работу зоотехником-коневодом. Вскоре, после того, как он разыскал своих родственников в Париже, ему с женой удалось перебраться к ним. Однако жить там было трудно, и он решился снова на случайном пароходе вернуться в Румынию, снова найти ту же работу. Это и погубило его: он с женой попал в руки «СМЕРШа» наступающей Советской армии и за «измену Родине» был осужден на десять лет лагерей.

Так вот, Николай Иванович Стахов не давал покоя Топорнину, все время уличая

его в выдумках то про Париж, то про Гражданскую войну. Например, только Топорнин удобно устроится и умчится в своих рассказах в свое «героическое прошлое», как идет к нему Стахов.

— Ну, вы его подержите, пока я закончу рассказ.

И мы его «держали», но Стахову то и дело удавалось вырваться от нас, и спор загорался вновь.

Как-то умчался Топорнин в своем рассказе в сладкое прошлое, когда ему посчастливилось лично встретиться с Его Императорским Величеством Николаем Вторым в Зимнем дворце. Будто бы его друг — приват-доцент русской истории — был учителем наследника престола и два раза в неделю давал уроки во дворце. Однажды Топорнин упросил взять его с собой на урок и тот, долго отнекиваясь, наконец, согласился. Прошли они через дверь левого крыла дворца и расположились в учебной комнате. Вдруг, во время занятий, дверь неожиданно растворилась, и на пороге появился сам император. Подает руку доценту, а затем и ему. Спрашивает: «Кем будете?». Он, конечно, представляется полным именем и званием. Император на секунду задумывается и говорит: «Вспоминаю, что что-то слышал об одном из Топорниных, о его храбрости в Турецкую компанию».

— Так мы и познакомились, — заключил Алексей Николаевич. — Он, знаете ли, мал ростом и с голубыми глазами и…

И здесь его прервал Стахов:

— Когда это было?

— Не мешайте! — отбивается Топорнин. — Летом 16-го года.

— Этого никогда не могло быть: во-первых, вас никогда бы не пропустили во дворец без сопровождения, и, во-вторых, в это лето император был постоянно на фронте под Псковом.

— Верно, верно, — кивает Топорнин. — Но он приезжал, чтобы повидаться с семьей.

— Не приезжал! Доподлинно известно! — рубит Стахов.

— Так значит, получается, что я лгу! — встает Топорнин.

— Я этого не сказал, а только то, что так быть не могло!

— Если не могло, так, значит, это ложь?

— Ну, это уж как вам будет угодно.

— Нет, ну вы понимаете, — обращается к нам Топорнин, — я оказался лжецом! Я требую, чтобы вы сейчас же взяли свои слова обратно!

— Я ведь никаких таких слов не говорил. Слова произносили вы.

— Я требую ответа, милостивый государь! Или…

— Что или, Алексей Николаевич, что же или? — подтрунивает Стахов.

Здесь уж мы с Павлом встаем, рассаживаем их и не разрешаем говорить. Говорим теперь мы: мол, «Николай Иванович выразил только свои возражения, но никак не оскорбил Алексея Николаевича. Однако мы должны заметить, что Николай Иванович очень вызывающе вел спор и впредь должен от этого воздерживаться. То, что рассказывает нам Алексей Николаевич весьма интересно, и мы не хотим, чтобы его перебивали».

Топорнин на минуту притворяется обиженным:

— Нет, я просто никогда больше ничего не буду рассказывать, пока не получу мой архив из Парижа!

Об этом таинственном парижском архиве мы уже не раз слышали. Однако спор на этом прекращался, и они оба снова выглядели приятелями. Топорнин смягчался:

— Нет, я впрочем, отдаю должное Николаю Ивановичу. Он большой знаток нашей истории и очень начитан. А вот детали, краски, может знать не историк, а свидетель.

Роль «свидетеля» Топорнин оставлял всегда за собой.

Однажды в своих рассказах он, как обычно, опять коснулся того же Парижа, где, как оказалось, однажды он в Парижской опере познакомился с американской писательницей Перл Бак. Павел так и подпрыгнул:

— С Перл Бак! Так ведь это классик американской литературы!

— Это уж вы лучше меня знаете. Она вскоре стала моей женой, — воодушевился Топорнин, — и мы вместе отправились с ней в Тибет.

— Но ведь в монастыри женщин не пускают.

— В монастыре я учился, конечно, один, а она в это время была в Калькутте, где писала и ждала меня.

— Как же она вас величала? Мистер Топорнин или Алеша?

— Называла она меня очень нежно, просто АЛЕКСИС.

И с этой минуты Алексей Николаевич для нас стал «Алексисом». А вот про Перл Бак он как-то больше не упоминал и отправил ее обратно в США. Сам же поспешил на защиту Родины от большевиков.

Поделиться с друзьями: