Очарование зла
Шрифт:
Может быть, тогда Ариадна и перестала болезненно зависеть от матери и начала так же болезненно рваться от нее на волю. В этом их стремления с отцом совпадали.
Не Марина ли научила Алю беспощадности, правоте красоты и молодости? Сейчас Маринин урок обернулся против самой Марины. Сильная, полная жизни, Ариадна смотрела на нее — ПРЕЗРИТЕЛЬНО, как ошеломленно билось в виске у Марины, — и молчала.
Соперница! Я не менее Прекрасной тебя ждала…Углы
Все сбылось. Поэзия — роковой дар. Сбывается все, что стихами. Так и чары составлялись в старину: только в ритм, только в рифму, иначе не подействует.
— Могли бы и не шептаться, — сказала Марина, дрогнув. — Я все ваши тайны знаю.
— Мы, Марина, и не шептались, — сказала Ариадна. — Мы не хотели вас разбудить. Мы думали, вы спите.
— Я спрашиваю, как ты посмела так говорить: «мать», в кавычках!..
— Что вы, Марина, здесь лингвистику разводите: конечно мать, а не отец, — ответила Ариадна почти торжествуя.
Марина повернулась к Эфрону:
— Ну что, слышали? Слышали? Она так постоянно — теперь уж и при вас… Что вы чувствуете, когда такое слышите?
Эфрон тихо ответил:
— Ничего…
Марина замолчала и вышла.
Что она могла сказать этой самоуверенной, дерзкой девушке, которая странным стечением обстоятельств оказалась той же самой Алей? Что могла ответить мужу? Что она могла теперь дать им — обоим?
Она кусала губы, но не плакала. Несправедливость, Когда такое случалось с другими — сломя голову, не щадя ни себя, ни все, что встревало на пути, неслась защищать. Ради себя и руки поднять не посмела. Разумеется поэт. Дура в быту, душевно — тиран; при том все окружающие — жертвы.
Мгновенно пронеслось и смазалось видение из юношеского стихотворения:
В огромном липовом саду Старинном и невинном Я с мандолиною иду В наряде очень длинном… …Девического платья шум О ветхие ступени…А! А вечная, неизбывная лужа: то таз с грязным бельем, то грязная посуда? Не хотите? Вечно со щеткой, с совком, в вечной спешке, в углах и углях — «живая помойка». Этим закончилось. А это — никогда не закончится. Так и будет длиться.
Так что права Аля, когда рвется на волю. Только… очень несправедливо.
Приезд Болевича не всколыхнул ничего. Душа болела от другого. Аля рисовала — у нее, несомненно, был дар. Эфрон хвалил ее работы. Марина — тоже. Тема недоеденных и разбросанных по дому бутербродов, тема грязных чулок, тема треснувших чашек с прокисшим молоком на донышке отошла куда-то вдаль, уплыла в Париж и там завязла. В Бретани было тихо.
Марина слушала тишину, зализывала раны. Молчала по целым дням.
Шорох
газеты, которую читала Аля, шум набегающих волн. Приглушенные голоса мужчин. Все это успокаивало.Шестилетний Мур топтался возле сестры, с холодным, странным для такого малыша интересом тянул на себя ее газету.
Аля резко сказала брату:
— Мур, отойди: ты заслоняешь мне солнце.
Марина взвилась немедленно, как от удара хлыстом:
— Аля! Как можно говорить это такому солнечному созданию?
Болевич на мгновение прервал разговор с Эфроном, повернул голову в сторону Марины. Знакомые приметы: заострившиеся скулы, пристальный зеленый взгляд. «Зеленоглазое чудовище», как немного по другому поводу сказано у Шекспира. Марина в страстной ипостаси.
Она любила всегда тяжело и неумеренно. Жертвы ее любви страдали и терпели, пока могли, а затем уходили. Уйдет и этот мальчик. Но пока — обороняется как умеет. Потребляет Маринин любовный эгоизм собственным — детским — эгоцентризмом.
— Когда Мур учился ходить, Марина мне писала, что ходит он только по песку и только кругами, как солнце, — вспомнил Эфрон, проследив взгляд Болевича. Чуть пожал плечами. — Она всегда мечтала о сыне. Исступленно мечтала.
— Ну что ж, — сказал Болевич неопределенно, — материнство — вполне естественно. В конце концов, Марина — здоровая женщина и, что бы там о ней ни говорили, — хорошая мать.
Эфрон вздохнул и не стал поддерживать тему.
Ариадна выдернула газету из рук мальчика.
— Говорят тебе, светило, отойди!
— Аля! — снова повысила голос Марина.
— Марина, вы что, не видите, он делает назло?
Она встала и пересела, устроившись между матерью и отцом.
— Смотрите, «Вести с Родины», — спустя минуту опять прозвенел голос. — На текстильной фабрике имени Парижской Коммуны открыта новая столовая для рабочих.
Мур сказал:
— Марина, можно я пойду помочу ноги?
— Можно, только недолго.
— Аля, что там пишут про эту столовую? — спросил Эфрон.
Тихий шорох газеты, негромкое, уютное, как клацанье спиц, чтение:
— «Просторный зал. Столы накрыты белоснежными скатертями; на каждом столе — горшки с цветами. Сверкают приборы, новые фаянсовые тарелки…»
Тот же самый голос, что еще совсем недавно читал вслух Тургенева, пока сама Марина вязала — вязаньем пыталась что-то заработать (а закончила тем, что навязала шарфов всем знакомым, да так и бросила)…
Тот же самый голос. В голосах Марина не ошибалась, в голоса она верила. Это Аля, а не подменыш, как иной раз хотелось бы думать.
— С ума сойти! — сказал Эфрон, пока Аля складывала газету. — В обычной заводской столовой у рабочих фаянсовые тарелки!
— Да, — подхватила Марина медленно, — а в этих тарелках — что? И в головах — что?
Эфрон молча отвернулся. И увидел, как Мур, предоставленный самому себе, вбегает в море. Вырвался.
— Аля! — закричал Эфрон. — Мур зашел в воду!