Очарование зла
Шрифт:
Аля вскочила, бросила газету, побежала к брату.
Марина залюбовалась бегущей дочерью — отстраненно, как чужой. Длинные ноги, очаровательная посадка головы.
Мать с дочерью идем, две странницы, Чернь черная навстречу чванится, Быть может — вздох от нас останется, А может — Бог на нас оглянется…Аля, ее удивительная Аля. Еще совсем недавно писавшая — совершенно в духе юной Марины: «Океан на меня наводит страшную жуть от чувства безграничности… Раз ему кораблекрушение — все равно —
Как им хорошо было бы без нее, без Марины. И как больно думать об этом.
Нет, Марина обманывалась, когда полагала, будто приезд Болевича оставил ее равнодушной. Кое-что все же он в ней всколыхнул.
Ведь тогда, десять лет назад (нет, уже больше десяти!), Марина действительно хотела уйти от Сергея. Уйти к Болевичу, а если бы не получилось и с ним — то просто уйти, разорвать их с Эфроном давнюю, почти родственную «совместность» (уже даже и не брак). В те дни она на такое не решилась.
А может быть (глядя не столько на теперешнего Болевича, сколько на теперешних Эфрона с Алей) — дура была? Что ее удержало? Долг перед своими. Осознание, что ни муж, ни дочь не вынесут. Ну и что вышло? Может быть, без нее они были бы куда счастливее, чем с нею? А ведь была так уверена в своей незаменимости, в том, что без нее они попросту умрут. И сами же они ее в этом убедили.
А теперь Марина для них — обуза. Тяжкая ноша, долг. Особенно для Сергея. Ариадна — та уже стряхнула мать с собственных плеч, самовольно освободила себя от обязанности Марину любить, почитать.
Горько — так, что горло перехватывает. Верная примета. О, боль души — это была вещь, которую Марина изучила досконально. Каждое мельчайшее проявление боли знала в лицо. Когда отдается в животе — страх за близких: за мужа, за дочь, и не столько за их душевное состояние, сколько — примитивно — за физическое их здоровье. Когда болит в груди — это любовь:
Боль, знакомая, как глазам — ладонь, Как губам — Имя собственного ребенка.А вот если сжало горло — значит, Марина Ивановна начала жалеть самое себя. Самый паскудный вид боли. Но — что поделаешь! Больше пожалеть ее некому.
Она сглотнула, пытаясь проглотить и горечь. Море шумело, дети кричали, заглушаемые прибоем: красивая загорелая светловолосая девушка строго выговаривала насупленному плотному мальчику, божественному, солнечному, провиденциально похожему на маленького Наполеона…
— С тех пор как Аля объявила о своем решении ехать в Советский Союз, Марина сама не своя, — чуть оправдываясь, сказал Эфрон Болевичу.
Тот спокойно смотрел на волны: картина, до глубины души волновавшая Марину, — девушка, мальчик, море — не разрушала его безразличия. Он думал о другом — о важном.
— Ариадна решила ехать? — переспросил он немного рассеянно (разговор сам собою, без внешних усилий, принимал правильное направление).
Эфрон оживился.
— Да. Подала прошение о советском паспорте. Она не сомневается ни в чем. Возвращается на родину с открытыми глазами, смотрит на вещи совершенно трезво. Знаешь, Болевич, она ведь удивительная девушка, моя дочь. Бежит от «хорошей жизни»! По-моему (да и она так считает), это ценнее, чем бежать от безделья и чувства собственной ненужности. И никакая работа, никакие человеческие отношения, никакая возможность будущего здесь, во Франции, не остановят ее. Поразительный характер. Вся в Марину.
Он
вздохнул, мельком глянул в сторону жены.Болевич проследил за ним взглядом и вдруг уловил живописность — нет, скорее скульптурность! — композиции: женщина с сильно вытянутой, напряженной шеей, совершенно одна, тянется, как ей, наверное, кажется, к своим детям, к комочкам собственной, взбунтовавшейся против нее плоти, а на самом деле, странными, окольными, кривыми путями, — к небу. К небу, единственной истинной родине поэта.
Болевич тихо вздохнул. Родина поэта — небо, родина таких, как он, Болевич, авантюристов (несмотря на все романтические титулы «Казановы» и «Арлекина»), — земля, земная юдоль. Как хорошо, когда Марина — там, а он, Болевич, — здесь!
Но до чего же выразительно сидит… Надо будет сделать скульптуру. Потом, в старости, когда появится много свободного времени. Писать Болевич не мастер, так что его мемуары о пережитом будут иметь гипсовый вид.
Как живется вам с трухою Гипсовой?.. —мелькнуло в мыслях, изумительно кстати. Он усмехнулся: когда-нибудь настанет время поразмыслить и над этим…
Болевич повернулся к Эфрону. Спросил негромко:
— Сережа, ты действительно веришь в то, что пишут в газетах о Советском Союзе? Об этих столовых, стройках, рекордах?
Эфрон чуть поморщился:
— Давай смотреть правде в глаза.
Болевич отвернулся, чтобы Эфрон не заметил мгновенного выражения иронии на лице собеседника: ни Эфрон, ни его дочь не способны были смотреть правде в глаза. Они видели мираж — искусный, почти неотличимый от реальности. Этот мираж им показывали профессионалы. Болевич, не зная всей реальности, по крайней мере знал, что смотрит на миражи: Эфрону же подобное и в голову не приходило.
— Наверное, во всех этих сообщениях есть некое преувеличение, — рассуждал Эфрон, — элемент пропаганды, несомненно, присутствует… Отбор фактов сам по себе уже есть пропаганда, согласен? Но ведь существует и факт, неоспоримый факт: большевики создают сейчас из России поистине мощную державу… Воюя с ними, мы считали, что они губят Россию. Покидая родину, мы считали, что она погибнет без нас. А она возрождается, и мы оказались ей не нужны. Но ведь мы и здесь никому не нужны. Наше «сегодня» — это какое-то постепенное самоубийство. Единственный выход — вернуться домой:
В Россию — вас, в Россию — масс, В наш– час — страну! в сей– час — страну! В на-Марс — страну! в без-нас — страну!Он задохнулся, замолчал.
Болевич удивленно глянул на него, перевел взгляд на неподвижную, напряженно застывшую женскую фигуру, снова обратился взором к Эфрону:
— Это Марина так написала?
— Да… Это она обо мне, об Але, даже о Муре. Дети — оба меня поддерживают, — с простодушной отцовской гордостью добавил Эфрон.
— Даже Мур? — удивился Болевич. — Он ведь маленький.
— Марина его душит, а я…
— А ты рассказываешь про столовые и гидростанции, — заключил Болевич. Ему не хотелось выслушивать долгие монологи о характере Марины. Он знал, какой у нее характер. Извержением Везувия лучше любоваться с безопасного расстояния. А еще лучше — смотреть на это в кинохронике.
— Ну да, — легко согласился Эфрон.
— Так что же ты не едешь? — спросил Болевич. — Боишься Чека?