Очарованная душа
Шрифт:
Пока что они держались друг за друга. Их связывали и чувственность и рассудок, то есть выгода. Кокий шел в гору и благодаря некоторым жертвам, которые он благоразумно принес одному из заправил влиятельной прессы, без всякого труда смог украсить свою петлицу ленточкой, что сразу подняло на пятьдесят процентов цену его флаконов.
Сильвия была для него великолепной партнершей. Свежая зрелость ее сорока лет придавала ей пышное великолепие нимф Иорданса; кровь слишком бурно приливала ко лбу и груди, но Сильвия ничего не делала, чтобы охладить ее пыл: в этом была одна из ее прелестей. От всего ее существа, как и от платоядных глаз, исходило сладострастие, – она точно купалась в нем, блистательно обнаженная. Сильвия рассматривала себя в зеркало – и тут никакого тумана во взгляде!
Глаза с подбритыми бровями, ясные, острые, зоркие, как глаза «маленького капрала», производящего смотр солдатам, мерили ее всю с головы до ног; она не без иронии вспоминала прежнюю безгрудую Сильвию, худую двадцатилетнюю кошечку, и пыталась найти ее формы в этих пышных плечах, во фруктовом саду этой груди, –
Создавая моду, которая требовала, чтобы женщины отказались от округлостей спереди и сзади, Сильвия была, однако, достаточно уверена в самой себе и бросала этой моде вызов. Другие как хотят! Пусть Венеры будут беззадыми! «Тебе снимут, дорогая моя, что хочешь». Только не даром! Самое скромное из дезабилье, которыми она торговала, стоило столько, что на эти деньги можно было одеть целую семью. Аннета помогала ей украшать модели платьев знаменитыми именами, позаимствованными у красавиц Приматиччо в Фонтенбло (цена от этого повышалась). Забавы ради Аннета даже иногда по памяти рисовала их портреты. Сильвия рассыпалась в преувеличенных похвалах; она утверждала, что истинное призвание Аннеты – стоять во главе художественной мастерской или же – при ее организованности, при ее умении поддерживать порядок – замещать Сильвию в новых отделениях, которые фирма, расширяясь, предполагала открыть в разных районах Парижа.
Но Аннета вовсе не собиралась сделаться спутником звезды Сильвии. Как бы ни были пленительны ароматы созвездия, все же этот караван-сарай туалетов и сладострастия издавал запах, слишком крепкий для Аннеты. Она не осуждала Сильвию за ее способ сколачивать себе состояние. Но ей не хотелось иметь свою долю в этих деньгах; для ее гордости было достаточно чувствительно уже то, что ей все же пришлось принять кое-какие крохи: она не будет знать покоя до тех пор, пока не вернет их.
Прибавим (сестре она, конечно, об этом не сказала), что однажды вечером в коридоре магазина флаконный Наполеон позволил «себе с ней некоторые вольности». Правда, он не смог зайти далеко, потому что его сразу же заставили бить отбой. Презрение вычеркнуло этот случай из памяти Аннеты, но оскорбленное тело не прощало. У женщины, которая никогда не отдается наполовину, тело гордо и злопамятнее рассудка.
Одним словом, Аннета твердо решила ничего не принимать от сестры. Но сыну она предоставила свободу. Она считала себя не вправе мешать ему, если бы он захотел принять помощь от Сильвии. В его возрасте он сам должен отвечать за себя. Так Аннета ему и сказала, стараясь не бросать тени на сестру, чтобы не повлиять на решение Марка. Но проницательный Марк угадывал мысли матери: они были ему близки. Он понимал, он одобрял в глубине души эту спокойную непримиримость. Однако он был не расположен подражать ей. Во всяком случае, не сейчас. Марк не представлял себе, почему он должен отказаться, когда ему предлагают яблоко, почему нельзя вонзить в него зубы, почему не познать этот мир, полный приключений. Он прекрасно понимал, что разок укусить – это ни к чему не обязывает. Но недоверчивый мальчик (он не хуже матери знал захватчицу Сильвию, знал, на какие хитрости она бывает способна, когда ей надо завладеть кем-нибудь) заранее взял себе за правило принимать от нее как можно меньше: ведь его тетка никогда не забывала о деньгах, даже если давала их тем, кого любила… О, конечно, она дорожила не деньгами, а возможностью кое-что получить за них! Ей приятно было думать, что благодаря долгу ей принадлежат те, кого она любит, те, кто ей нужен. Никогда в жизни она бы им о долгах не напомнила, но она рассчитывала, что они сами помнят. Это было как бы тайным соглашением, подписанным с нею; пусть они признают долги хотя бы молча, – ничего больше она и не хотела. И в то же время она хотела слишком многого. Именно это меньше всего мог стерпеть мальчик, тяготившийся всякой уздой. В стойло он не пойдет.
Аннета ничуть не тревожилась. Она верила, что ее жеребенка никогда не покинет стремление к независимости. И ее подвижной рот заранее лукаво улыбался невидимой кинокартине, которую она развертывала перед своим мысленным взором: подобрав юбки, Сильвия ловит рыбу; она закидывает удочку, а маленькая рыбка, любопытная, но подозрительная, трется пастью о крючок, а затем с презрением уплывает прочь. Поплавок вздрагивает.
Леска натягивается. Настороженная рука резким движением подсекает. Крючок пуст. Наживка пропала. Рыбка тоже пропала. Аннета смеется, представляя себе сморщенный нос Сильвии: она знает гримасу раздражения и досады, которая появляется у сестры, когда кто-нибудь противится ее желаниям.
Марк, в течение некоторого времени наблюдавший за матерью, спрашивает:
– Мама, над чем ты смеешься? Она смотрит на него, на его лицо, озабоченное, хмурое, вечно настороженное, точно весь мир только о том и думает, как бы его проглотить, и говорит:
– И над тобой тоже!
– Тоже? А над кем еще? Она не отвечает.
Нет, совсем не об этом беспокоится она, оставляя его одного в джунглях Парижа. А ведь она уезжает, это решено. Подвернулся неожиданный случай, и она за него ухватилась. Испробовав разные способы заработать деньги – переписку, беготню по поручениям, этикетки для магазинов, выписки в библиотеках для одного писателя, который изготовлял биографические романы (она приносила ему документы, и он их искажал, чтобы развлечь публику за счет героя, распутника с расшатанными нервами, смешного шута из шекспировского цирка, ибо новый класс потребителей – невежественные и праздные сплетники – представлял себе историю именно в таком виде: как сборник бабьих сплетен), Аннета зря избегала Париж
и натерла себе мозоли, – вот и весь толк. Но несколько недель назад она получила, наконец, место секретарши и кассирши в гостинице, в районе площади Звезды. Долго она бы там не продержалась: к стыду своему, она убедилась, что всего ее образования недостаточно, чтобы разобраться в путанице бухгалтерских книг. Но в конторе она познакомилась с одной румынской семьей, которая в нее влюбилась. Едва обменявшись с Аннетой несколькими словами, все три барышни воспылали к ней страстью; они тотчас поверили ей все тайны своих сердечек. Мать тоже не скрывала своих тайн, а кроме того, советовалась с ней насчет магазинов, туалетов и косметики, – это было царство Сильвии, в которое Аннета и ввела их (подобное родство прибавило немало блеска к обаянию Аннеты). И даже отец посвятил ее в свои любовные похождения и спрашивал у нее совета насчет искусства нравиться парижанкам. Довольно видный мужчина, с круглым черепом, с кожей цвета ореховой кожуры, подкрашенной охрой и желчью, с глазами, непроницаемыми, как черная топь, в которой можно увязнуть, с низким лбом, коротким подбородком и мощной шеей, он отличался жеманством манер и страшно твердо выговаривал «р». Это был крупный помещик из Валахии, принадлежавший к одному из кланов феодальной буржуазии, эксплуатировавшей страну. Он был делегирован своей бандой в Репарационную комиссию. Но произошли внезапные колебания в политике, и места у кормушки заняли другие. Фердинанд Ботилеску, изрядно подкормившись, еще с соломой на губах, возвращался с семьей в Бухарест.Внезапно им пришло в голову вместе с чемоданами тряпок, которые они увозили из Парижа, прихватить и Аннету. Ее ум, ее непререкаемый вкус парижанки, ее разносторонний жизненный опыт, ее прелестная, свободная манера держаться, прирожденное уменье вести беседу – все это было предметом их тайного восхищения и зависти. Меньше чем за неделю они пришли к убеждению, что Аннета является для них приобретением, без которого они не могут обойтись. Однажды вечером барышни с шумом бросились ей на шею, смеясь и плача одновременно, звонко целуя ее и щебеча, что они не могут с ней расстаться. Отец предложил ей сопровождать жену и дочерей в качестве гувернантки, подруги, учительницы, компаньонки. Ее обязанности были расплывчаты, – а предложенные ей условия хотя и щедры, но тоже недостаточно определенны. Однако все это было преподнесено с такой сердечностью, что Аннета, которая стремилась покинуть Париж, ухватилась за этот случай. Она не осталась равнодушной к бурным проявлениям любви трех пылких девушек, которые обнажали перед ней свои душевные мирки – и примитивные и сложные. Их неумеренная экспансивность составляла счастливый контраст со скрытным характером Марка и со сдержанностью, которую Аннета сама старалась сохранять в отношениях с сыном.
Итак, она решает оставить Марка. Она сознает весь риск. Он громаден.
Но ничего не поделаешь. Тот не человек, кто боится риска. Кто говорит «жизнь», тот говорит «смерть». Это не прекращающийся ни на миг поединок.
Аннета кладет сыну руки на плечи и внезапно заглядывает ему в глубину души, до самого дна. В ее ясных глазах он видит себя обнаженным, у него инстинктивно вырывается резкое движение, точно ему хочется прикрыть стыдные места своих мыслей. Но она их увидела… Слишком поздно! Он раздраженно втягивает ноздри и весь подбирается. Она говорит ему:
– Дорогой мой мальчик, я стала бременем на твоих плечах… Да! Я это вижу, я тебя понимаю, не оправдывайся! Ты меня любишь, но тебе нужна свобода. Это законно. Постоянный свидетель стесняет тебя… Я тебя освобожу. Ты сможешь сам приобретать опыт в жизни. Присутствие посторонних излишне – пусть они освободят место! Ошибки лучше делать без публики…
Ну так вот, иди и делай ошибки! Ты знаешь не хуже меня, что за жизненный опыт тебе не раз придется расплачиваться… Старайся только, чтобы за него не платили другие! Да, мой мальчик, мы беседуем с тобой, как старые товарищи. Я могу тебе сказать это: я больше полагаюсь на прямоту твоего сердца, чем на прямоту твоего ума… И в конце концов я предпочитаю, чтобы так оно и было. Ты – неистовый, ты – цельный, ты не считаешься ни с чем, ты на все стремительно бросаешься и легко разрушаешь… Я не могу удержать тебя от несправедливостей и ошибок… Однако (и это единственное, о чем я тебя прошу) огради от них слабых, маленьких, тех, кто не может защищаться! Что касается остальных – это их дело и твое дело!
Пусть получают свое! И ты тоже! На то и зерно, чтоб его молотили! Пусть и тебя помолотят! По пословице: «Каждой смерти своя битва, каждому зерну своя солома». Я еще своей соломы не растеряла. Ты – мое зерно. Пройди и ты через гумно! Чтобы господь замесил хлеб свой… Da nobis! [92] Не он его нам дает. Мы даем ему. Это мы с нашими горестями просеиваем его муку…
– Я не дам себя съесть раньше, чем съем свою долю, – сказал Марк.
Он прятал под внешней суровостью волнение, которое вызывали в нем слова матери. Они глубоко в него проникли. Не надо объясняться. Мать и сын понимали друг друга с полуслова.
92
Даждь нам (лат.).
Они все еще стояли и смотрели друг на друга, и под их нежностью таился вызов.
– Я тебя люблю. Но не скажу тебе этого.
– А мне и не нужно твоих признаний.).
Она взяла его за подбородок и рассмеялась:
– Ну что ж, ешь свою долю, волчонок! А у меня – своя.
Она поцеловала его.
Они не имели обыкновения целоваться. Они избегали излияний. От этого прощальный поцелуй матери стал только значительней. Ее уста говорили ему: «Гори, если хочешь! Но не грязни себя! Я накладываю на тебя свою печать».