Одарю тебя трижды (Одеяние Первое)
Шрифт:
В вечернюю пору к отцу пришли два человека. Худощавый веснушчатый парень несмело постучался и приник щекой к прохладной двери, заморгал, напряженно вслушиваясь.
— Войдите, — отозвался спокойный голос. — Входите, дверь не заперта.
Веснушчатый глянул на спутника, и они робко переступили порог.
Отец стоял возле горящего камина, о его спину и голову терлись блики огня. Конопатый затенил глаза, а другой, сумрачный, помрачнел еще больше.
— Что привело тебя, Нанду?
Хмуро опустил голову Нанду, теребя в руках шапку. Наконец решился ответить, но передумал...
— Пускай он говорит
— А чего мне говорить, — парень развел руками. — Ничего такого и не было, сошел я в лощину, к роднику, а там его жена, как ее... ну... воду набирает. Взял и подсобил ей кувшин на плечо поднять, а он в кустах прятался, подглядывал, думал, будто я, ну... как это говорится... что мы с его женой... будто промеж нас...
— Почему ты так думал, Нанду?
— Так оно и есть, — разволновался тот. — Не умею сказать... а так оно, так...
— Почем он знает, ну, почем?
— Откуда тебе известно, Нанду?
— Так смеялся... таким смехом, ну...
— Смех смеху рознь, да?
— Вот, вот, смотря какой смех...
— Смех он и есть смех, — не сдавался конопатый. — Засмеялся разок, что с того...
— Подойди ближе, Реса.
Веснушчатый ступил шага два, в полумраке взгляд его был беззастенчив, но отец посветил на него лучиной, и он смешался, потупился. И хотя вид у него был виноватый, пальцы неприметно для отца беззаботно выстукивали что-то по поясу.
— В пасмурный день родился ты, Реса, душный, знойный. Лежал завернутый в тряпье, хилый, синюшный, и никто бы не сказал — суждено ли тебе выжить, плакать и то не хватало силенок. Шло время. Я следил за тобой. Мальчишкой — мучил животных, бездушным рос, чересчур озорным, одно держал на уме: что бы выкинуть, кого бы, одурачить. Потом пушок над губой пробился, ты к свирели приохотился, и, надо признать, никто не играл искусней тебя, никто не припевал лучше, да и на язык был боек, складно, ладно говорил, а иной женщине ничего больше и не надо, верно, Реса? Не часто доводилось мне тебя видеть — когда я в поле уходил, ты еще в сладких снах витал; когда возвращался, ты на лесной поляне голову кому-нибудь кружил, побасенками и прибауточками завлекал. А если и сталкивался вдруг со мной, отводил глаза, будто не замечал...
Отец говорил, вытянув руку, крепко зажав лучину: блеклый свет лился на лицо веснушчатого.
— Не раз увиливал ты от смерти, не раз ускользал от кары — это-то хотя бы помнишь? С кинжалом гнались за тобой, не настигли, стрелу пустили вдогонку — не сразили. О скольких твоих проступках так и не узнали, сошло с рук — жив остался. А недавно, помнишь, я помешал тебе выпить из зеленой чаши на свадьбе у соседа, не дал погибнуть...
— Ух... — облегченно выдохнул веснушчатый.
Отец отвел лучину. Все трое молчали.
Пальцы веснушчатого снова тихонечко забарабанили по поясу, а у спутника его от ярости пальцы впились в ладонь.
Отец опустился на треногу у камина.
— Ладно, Реса, спой нам что-нибудь, сыграй.
— Что сыграть? — встрепенулся веснушчатый и, запустив руку за пазуху, выудил свирель. — Чуть не потерял ее, у родника оставил, еле отыскал. Что спеть?
— Что хочешь. Что охота, то и пой. Веснушчатый поднес свирель ко рту. Полуприкрыв веки, растянув губы, легко, упоенно задвигал пальцами по свирели. Потом опустил ее и запел, постукивая в такт по бедру:
Крепость выросла на горе, выросла в понедельный день, опоясалась она стеной, укрылась небом-шапкою, хе-е, хее...И снова подул в свирель, перебирая плечами и припевая:
В руки славные попала славная свирель, хе-е, хее... Из рук в руки переходишь, ты тоску-кручину гонишь. Тебя за пазухой лелеять, будто розы лепесток, хе-е, хееИ, развеселясь, опять припал губами к свирели. Настойчив был взгляд отца, но Реса разошелся, беззастенчиво, игриво запел:
Провести бы мне с тобой хоть бы ноченьку одну, вместе буркою укрыться, на руке твоей проспаться!И, распаленный, возбужденный, прикусил губу.
Лисо, лисо, ветер веет — лисим далалео, сокол крылья расправляет — лисим далалео. Муж твой спит, тебе не спится, и душа к тебе стремится, к ладной, статной и пригожей, лисим далалео. Лисо, лисо, ветер веет, сокол крылья расправляет — лисим далалео.У отца вздулись, заходили желваки, но он сидел спиной к огню, и лицо скрыто было полутьмой, а веснушчатый, опустив веки, слегка приплясывал и даже приседал.
Мне б такую обнять, белотелую, мне б коснуться губами груди, хе-е, хее...Нанду угрюмо смотрел в пол, из ладоней его сочилась кровь, но от грохота рухнувшего на пол тела вздрогнул, глянул на певца, на пожелтевшее лицо в зеленых пятнах, испуганно воскликнул:
— Что случилось, что?!
Отец сидел так же прямо, спокойный, задумчивый.
— Что случилось? — повторил Нанду, вскричал: — Я ничего... Я ни при чем!
— Да, ты ни при чем, — молвил отец. — Возьми лучину, вглядись...
Нанду схватил лучину, осветил лицо упавшего. От губы по подбородку тоненько змеилась кровь и извивалось в ней что-то. Затенив пламя рукой, вгляделся попристальней и отпрянул к стене.
— Ииркола чи!
— Ииркола чи... — тихо подтвердил отец.
Растянувшийся на полу Реса казался еще длинней.
— Откуда взялась тут?.. Как попала к нему?.. Прямо в губу укусила.
— Видно, в свирель заползла... Сам сказал — у родника ее позабыл, еле нашел...
— Удивительно! Удивительно! — Нанду помрачнел, умолк.
Отец поднялся с треноги, склонился над упавшим, прутиком коснулся кровавой полоски. Что-то малюсенькое, тонюсенькое, извившись, впилось в прутик, — видимо, распаленная кровью змейка норовила укусить его... Отец шагнул к камину, повел прутиком, и над головешкой взвилось пламечко и поглотило что-то алое, сверкнувшее. Отец взял лучину, подошел к жавшемуся у стены человеку.