Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Одарю тебя трижды (Одеяние Первое)
Шрифт:

— Кому?

— Кто на небе остался.

— Да, — Беглец усмехнулся, — чудной праздник.

— Не знаю, сколько помню себя, так ведется.

— Сколько помнишь себя... А сколько помнишь? Сколько тебе...

— Восемнадцать скоро.

«Ого!» — рассмеялся Беглец в душе, но все же спро­сил равнодушно:

— В самом деле?

— Да. А вчера ночью одноглазый, вы его не знаете, барсука на своем поле убил!

— Почему?

— Кукурузу повадился красть.

— Нет, почему он одноглазый?

— Не знаю... Барсука убил ночью.

— Барсука? Подумаешь, барсука! Я настоящим масаи был! — Беглец вскинул руку. — Однажды настоящим масаи стал!

— А что это такое?..

— Настоящий масаи — тот, кто льва одолел, льва сразил, вот кто такой настоящий масаи.

— Льва... слышал про него. Он царь зверей, да?

— Да, царь. Доводилось видеть?

— Нет, откуда...

— О-о, стоит увидеть. Шкура — цвета пшеницы на то­ку под солнцем. Гривастый, лапы большущие, могучие, неторопливый, но если разъярится... Буйвола хотя б ви­дел, Доменико, так вот — стукнет его лапой по хребтине и враз переломит... Потом перегрызет ему горло и всласть напьется теплой крови... А как взревет, — птицы в небо взмывают, разлетаются, звери ошалело разбе­гаются. Царь он, царь...

— И вы убили его?

— Убил. —

Беглец вскинул и вторую руку. — Я попал к чернокожим людям, к масаи... А черных людей прихо­дилось видеть, Доменико?

— Черных... Смуглых?..

— Нет. — Беглец опустил руки, провел ими по телу до колен. — Нет, людей с черной лоснящейся кожей, пестро раскрашенных, с кольцами в широких ноздрях, срамные места козьей шкурой прикрывают, а иные из них носят высокий убор из павлиньих перьев — это настоящие ма­саи, те, что сразили льва.

— И вы тоже... стали масаи?

— Да, настоящим масаи. — Беглец снова вскинул ру­ки.— Первым белым масаи.

Доменико задумался.

— Как же вы его убили?

— Украшенный красно-белой татуировкой вождь с браслетами на запястьях оцепенело сидел возле тлев­шего очага, с усилием поднял голову, уставился на меня равнодушно.

«Я должен стать масаи, настоящим масаи». Взгляд вождя ожил, наполнился изумлением: «А сумеешь?» — «Сумею». Вождь помолчал и медленно кивнул. Приста­вил ко мне четырех масаи, четырех дюжих парней, мыш­цы так и бугрились у них под лоснившейся кожей, а бегали, словно веса не имели, легче дыма были. Дали мне длинное тяжелое копье — я еле удержал, но подумал о льве, о том самом, которого пронзит мое копье, и оно показалось мне легче. Масаи срубили дерево и велели всадить копье в пень. Я жаждал стать настоящим масаи и не терял времени — раз за разом всаживал копье, с тру­дом выдирая дрожавшее, постепенно замиравшее в воз­духе древко и ощущал, как с каждым ударом набирала силу кровь, хотя и ныли, немели мышцы. После этого меня заставили кидать копье в пень с двух шагов, по­том — с трех; кидал, пока не разносил пень в щепки. Семь раз срубали для меня исполинские деревья, Доме­нико, и всякий раз, когда дерево валилось, я представлял себе мою жертву, моего льва, который рыскал где-то в ту самую минуту. Питался я одним молоком пополам с кровью животного, спать ложился с копьем, вставал и сразу же потрясал им, запускал в ближайшее дерево. Толстогубые чернокожие девушки улыбались мне, но я, непривычно гордый и суровый, не замечал их, снова и снова кидая уже послушное копье в цель. Но загвоздка была в том, Доменико, что настоящий масаи сражает льва летящим, в прыжке. Поэтому четыре масаи раска­чивали здоровенную колоду и со всего маху бросали в меня, но мое верное оружье вонзалось в него на полпу­ти, я успевал отскочить на шаг в сторону и слышал за спиной гулкий удар. Иногда меня, спящего, обливали вдруг водой, я ошалело вскакивал, схватив копье, а в ме­ня уже летел чурбан. Рука не изменяла мне, и масаи одо­брительно хлопали меня по плечу. При встрече со львом ладони взмокают, оказывается, и древко моего копья смазали жиром; я и с этим освоился и уже не сомневал­ся — точно бродит где-то лев, мой лев. Я рвался найти его, убить, но масаи запрещено убивать неповинного льва. Долго ждал я случая и не вытерпел в конце кон­цов — однажды вечером неприметно огрел плетью буйво­ла и выгнал его за околицу. Утром, что и говорить, его нашли разодранным. Я лежал в хижине, притворяясь спокойным, и ждал гонца от вождя. Он примчался за мной. Разом зарокотали тамтамы, вождь резко кивнул мне, и тяжелые серьги его дрогнули.

Сопровождаемый мужчинами деревни, я храбро по­шел по следу, но ладони у меня все равно вспотели. Лев, мой лев, был где-то поблизости, я дрожал от возбужде­ния, не терпелось занести копье, а обнаружить льва все не удавалось. Наконец увидел его с одного из пригорков: развалясь на песке, он нежился под утренним солнцем, перевернулся на спину и заперебирал передними лапа­ми, — может, по-своему с солнцем играл. Масаи стали в ряд, а я спустился по склону, издали все еще доносился барабанный бой. Я приблизился ко льву шагов на два­дцать, а он все не замечал меня, увлекся игрой. «Ш-ш-ш...» — зашипел я, и он мгновенно вскочил. Что с ним тогда творилось, я так и не понял, не знаю, — да разве поймешь зверя, то ли смутился, что его застали играю­щим, как львенка, то ли сыт был очень или предчувствие двигало им, только вздумал сбежать царь зверей. Я по­добрал камень, швырнул в него — в бок угодил. Он по­вернулся, яростно щелкнул зубами, хватая воздух, но с места не тронулся, не бросился на меня.

Тогда осторожно, чтобы не споткнуться, я подошел совсем близко и остановился шагах в десяти — копье в прыжке должно было сразить его. Мы в упор глядели друг на друга — он могучий, мощнолапый, а я — с остро­конечной смертью в руках. А потом он вдруг сел — ду­маю, ни один лев не поступил бы так, Доменико, — вытя­нул передние лапы, положил на них свою гривастую голову и уставился на меня, полуприкрыв глаза. Я на­клонился, захватил левой рукой горсть влажного песка и швырнул ему в морду. Этого он уже не стерпел, взре­вел, взлетел, распластался в безудержном прыжке; я да­же испугаться не успел — метнул копье, пронзил его в воздухе, пробежал чуть и удивился, что не услышал, как шлепнулось тело за моей спиной. Обернулся и оне­мел — копье торчит из песка, на нем диковинным плодом распростерся зверь, а на спине его, между лопатками, краснеет острие копья — цветок смерти; миг-другой он как-то удерживался, потом глянул на меня в неистовой злобе и закатил глаза, поник, копье разом изогнулось, и, когда он грохнулся, я тоже опустился, и не то что ладо­ни — весь был мокрый, хоть выжимай. Я пришел в себя от победных криков — ко мне толпой неслись масаи. Не хотел я, чтоб они заметили мою слабость, и разулся, якобы вытряхнуть песок, снова обулся и встал. О, это у меня здорово вышло — будто песок мешал и потому я присел. Видел бы, Доменико, как торжественно ввели меня в деревню, на носилках пронесли среди бамбуковых хижин, окружили стар и млад, все улыбались, а потом вождь возложил на мою голову венец из павлиньих перь­ев — головной убор настоящего масаи. Понравилась тебе моя история, Доменико?

— Да.

— Удивительная, верно?

— Да, а убор тот куда вы дели?

— Что?..

Да, в самом деле странная была история, какой-то че­ловек измывался над Беглецом, всячески выказывал свое пренебрежение, гонял туда-сюда, осыпал тумаками, хотя и сам был одинок, вроде него, и ничем его не превосхо­дил — ни силой, ни умением каким. Извелся Беглец и ушел от мучителя, скитался, скитался, пока не попал к масаи. Там надумал сделаться настоящим масаи и убил льва. Большим почетом окружили его, а он на другой же день покинул масаи, не терпелось показаться своему мучителю во всем блеске. Распираемый гор­достью, заявился

к нему в венце из павлиньих перьев, расставил ноги, уставился победно. И очень пожалел — человек насмешливо смерил его взглядом с головы до пят, ухмыльнулся и сбил с него великолепный убор, а когда Беглец нагнулся поднять, получил в придачу пи­нок и без оглядки кинулся прочь. Бежал, пока не очутил­ся в лесу. Долго смотрел он на свой роскошный венец из перьев, а потом швырнул в реку...

— Что?..

— Куда тот убор дели?

— А-а... Убор... Женщине одной подарил.

— Женщине?.. Красивая была?

— Так себе... ничего, — пробормотал Беглец. — Да, я стал масаи, первым белым масаи!

КАК НАСТУПИЛА ОСЕНЬ

День удлинился, потеплело.

Отзимовавшей земле полосовали грудь сохой, взрых­ляли, и она исходила густым паром, крестьяне в поле порасстегивали рубахи. Хромой работник, переваливаясь с боку на бок, шел по борозде, горстями разбрасывая зерно, — далеко было еще до осени, но начиналась она сейчас. Крепкие, как камешки, черешенки и вишенки упорно светлели, за ворсистыми листьями инжира про­бивались крохотные ягодки, вдоль изгородей готовились заалеть цветами гранатовые деревья... Шел дождь, теплые капли падали на крестьян, серые линялые рубахи липли к спинам, и все укрывались под деревьями, иные опускались на проступавшие из земли корни, пережидая дождь. Земля вбирала влагу, размокала, потом мерный гул дождя нисходил до шороха отдельных капель, свет­лело, проглядывало солнце; крестьяне, завернув шта­нины, тяжело ступая, шли на свои поля, и широкие следы их недолговечным клеймом вдавливались в раз­мокшую почву; солнце палило, густо тяжелел и без того дурманный воздух, из земли выбивалась низкая травка, и лоснилась вытянутая шея исхудалой скотины. В синих сумерках возвращались домой усталые голодные кресть­яне, крошили в похлебку черствый хлеб и хлебом же под­чищали дно выцветших глиняных мисок, и снова лил дождь, стучал по крышам мокрыми пальцами, забира­лись под лестницы собаки, листья грузнели, на проселках мигали лужи, лил дождь... Вздулась река, пожелтело, взмутившись, озеро, проскользнул сквозь облако луч и сначала зарезвился на поверхности, а набрав силу, упорно пробился ко дну, и тогда мальчишка, обнажав­ший в смехе все свои зубы, первым кинулся искупаться, выскочил из воды посиневший, дрожащий и, обхватив грудь руками, смущенно улыбнулся удивленному прохо­жему... Настала весна, прилетели ласточки... Вечером труженик, присев отдохнуть под дерево, припав головой к шероховатой коре, никак не мог встать, клонило ко сну, но он оцепенело, бездумно смотрел на полную луну, таившуюся в мерцавших листьях, а лежавший у его ног здоровенный пес с тоской и страхом поглядывал на хо­зяина. На рассвете все еще было колюче, студено, люди ежились, выходя во двор...

Беглец просыпался чуть свет и смущенно ждал, пока все уйдут в поле, тогда он шел к лесу, по дороге остана­вливался возле какого-нибудь дерева, гладил ствол, са­мая прохладная кора была у черешни, уже напитавшей плоды сладостью. Следом поспела и вишня. Солнце ка­лило, земля высыхала, проселочная дорога запылила; ре­бятишки день-деньской плескались в озере, весна накали­лась и обратилась в лето, налились соком абрикосы и сливы, земля затвердела, и мотыга с трудом одолевала ее: почве недоставало благодатной влаги, дождя, на фруктовых деревьях там и сям пожухли листья, а на хол­мах вольно буйствовали сорняки, один лишь папоротник пожелтел... Жара донимала уже с восхода, с утра нечем было дышать, и в полдень Гвегве, прячась в короткой тени, угрюмо смотрел на знойное марево вокруг и, оша­левший, злобно кривился, приставив к губам кувшин с водой, — тьфу, нагрелась... Беглец следовал за петляв­шей рекой, вспугнутые лягушки вытягивались на миг в воздухе и шлепались в воду, Беглец находил Доменико где-нибудь на опушке и, заводя разговор, смеялся: «Раз­ве это жара, знал бы ты, какая жара там, у масаи...» Но жара была... Истрескалась жаждущая земля, испещрилась рубцами, воды жаждало даже само солнце — во все щели и трещинки запускало лучи, вытягивая последние капли влаги... Отец трудился бок о бок с крестьянами, мотыги не справлялись больше с землей, их сменили за­ступы, но потом и заступы не пробивали закаменевшую землю. «Погибнем, если так пойдет и дальше, — говорил Бибо. — Надо что-то делать». И крестьяне вынесли из до­мов всю глиняную посуду, расставили на солнцепеке — вымолить у неба дождь. А когда это не помогло, прибе­гли к неслыханному средству, подобного даже Беглецу не доводилось видеть.

— А девушку-то зачем усадили на горке под солн­цем? — дивился он.

— Не знаю, так принято, — отвечал Доменико. — Го­ворят, солнце захочет остановиться, как увидит красивую голую девушку, не сможет и скроется от нее за тучами, а из туч — кто не знает — дождь льет... Вот и усадили ее нагишом на горке...

— Чудно!..

Но отец не позволил девушке сидеть там, велел идти домой и смазать обгоревшие плечи белком; девушка сто­нала от боли, а туч все не было, не появились они и тог­да, когда на солнце выставили деревянного божка, чтобы ниспослал дождь, хотели расшевелить его, разжалобить. Отец только усмехнулся и, утирая тылом ладони пот со лба, оглянул поле — еще немного, и все погибнет, дождь был нужен, дождь... А деревянный божок сам рассохся, валяясь на солнце. И закинули его, никчемного, подаль­ше. Крестьяне отчаялись, лишились покоя, обливали го­лову водой, спасаясь от зноя, мечтали о ветерке... А ве­тер подул в тот самый момент, когда на небе скопились облака, и умчал их прочь. Перед сном люди безнадежно оглядели звездное небо, улеглись, а под утро услышали в полусне тихий гул: со двора тянуло свежестью; натяну­ли одеяла и разом осознали — идет дождь!

Шел дождь, под крупными каплями содрогались омы­тые листья, расслякотилась иссохшая земля, отяжелела кукуруза в поле, и только в глубокой пещере за селением было сухо, и туда отправились крестьяне, неся с собой кувшин вина, хлеб, завернутые в широкие листья сыр и соленья, расселись на земле, разложили снедь, напол­нили чаши, во главе застолья был Бибо. Бибо шутил, крестьяне сдержанно улыбались. Когда немного захмеле­ли, все примолкли, и тогда трое, переглянувшись, подня­лись и стали у гладкой глухой стены, склонили головы друг к другу, запели, смущаясь, нерешительно, потом го­лоса расправились и один затянул: «Со-ко-ол был у мееня-я-я лю-ю-би-имый...» Остальные крестьяне слушали, безмерно благодарные певцам, и старались не смущать взглядами; сидели, уставясь в полные чаши, а те трое у стены распелись, и под сводом пещеры мощно гудела песня; певцы волновались, наконец двое успокоились, пе­ли самозабвенно, а у третьего все еще дрожала рука со случайным куском хлеба. Первый глубоко вздохнул и го­рестно покачал головой: «У-би-ли мое-го соко-ла-а!»; двое других скорбно и сурово подхватили: «У-би-ли мое­го со-ко-ла-а, у-би-ли-и мое-го со-ко-ла-а, э-э-э...» «Славно спели, славно! —вскричал Бибо и поднял ча­шу,—За нас, выпьем за...»

Поделиться с друзьями: