Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Блестящее ялтинское общество 1906 года, состоявшее почти сплошь из людей временных и приезжих, с наслаждением позволяло себе ту раскованность, которая в столичных салонах была бы уже чуть-чуть на грани развязности. Кроме того, как по всей России принято было обсуждать политику, мировые проблемы и вопросы типа «к чему это все приведет», так здесь, в особенном курортном мире, неписанный закон этого не позволял. Это тоже нравилось Марии Васильевне. Все эти речи о забастовках, демонстрациях, либерализации общества, эмансипации и казнях террористов, как она сейчас осознала, надоели ей в ее собственной гостиной больше, чем ей казалось. Теперь, оказавшись вне бесконечно повторяемого их круга, она вспоминала о них легко и насмешливо.

Конечно, за ней ухаживали, и ей это нравилось. Почему-то особое удовольствие доставляло то, что ухаживания эти она никогда не позволит завести слишком далеко, и, следовательно,

это не более — и все же более — чем танцы или игра. Поэтому когда она, впервые в жизни, изменила мужу: легко, и даже хладнокровно — она сама себе очень удивилась. Не так тому, что это произошло, как своему бесстыдному отсутствию раскаяния.

Она понимала, что не может в глубине души угрызаться виной перед мужем (почему-то с самого отъезда в Ялту она думала про Ивана с некоторым раздражением). Но хотя бы пошлость курортной интрижки должна же оскорблять если не совесть, то вкус? Однако ничего пошлого она не ощущала ни в себе, ни в этом чуть не вчерашнем студенте, безусловно в нее влюбленном, ничего не требующем и повиновавшемся ей как мальчик. Она знала день его отъезда, и позволила этому случиться только раз, накануне. Он ушел, шатаясь от счастья и горя, но не посмел нарушить ее запрет. Она и знала, что не посмеет: не оглянется и не вернется.

Наутро она бегала с Максимом взапуски, и новое ее качество — грешной женщины — только заставляло ее смеяться и шалить больше, чем обыкновенно. Повторения, конечно, не будет, в этом она была уверена. Ей довольно раза на всю жизнь: не мучительного, но сладостного воспоминания. Маленькое сокровище ее жизни, единственное преступление, которое надо беречь ото всех и не мельчить повторениями.

Когда Иван Александрович приехал с детьми в июле, он поразился:

— Маша, голубка, ты стала совсем как девочка!

— Это я, папа, так за ней смотрел, — важно вставил Максим.

Мария Васильевна обрадовалась мужу, как сама не ожидала. Он и вправду скучал по ней, это было видно, и то, как он шептал ей в тот же вечер на веранде: — Я жить не могу без тебя, я с ума сходил, — тоже, она знала, было правдой. Ее немного смущало, что вела она себя с мужем теперь иначе — «нагло», как она себе это называла. Ни в чем перед ним не повинная ранее, она обычно двигалась и отвечала как виноватая, боясь рассердить. Теперь, когда вина была, ее надо было скрывать, и место ей было внутри, в той рабе Божьей Марии, которую Иван Александрович никогда и не знал. Тем независимее и увереннее держалась внешняя Мария Васильевна, и мужу, к ее удивлению, это только нравилось. Равно как и то, что она сменила духи. Заподозрить иную тому причину, кроме полного выздоровления, он и подумать не мог, и винил себя, что не отправил Машу на курорт уже давно, а довел дело до врача.

Счастливая семья Петровых уехала из Ялты в сентябре и вернулась к налаженной одесской жизни. Говея рождественским постом, Мария Васильевна исповедала священнику свой грех, и либерально настроенный батюшка отпустил его, не наложив церковного покаяния.

ГЛАВА 7

Декабрь 1908 года был чудесный: безветренный и снежный. Умиленные одесситы, которых не каждая зима баловала снегом, наслаждались и впрок, и наверстывая упущенное. Весь город, во всяком случае то, что в одесских газетах называлось «весь город», куда-то ездил, радуясь саням, картинным синим сугробам по сторонам тротуаров, украшенным к Рождеству магазинам и особой зимней, меховой мягкости и тишине. Рождественский пост не допускал бурных развлечений, но множество одесских благотворительных обществ наперебой устраивали что-нибудь каждый вечер: то концерт в Биржевом зале в пользу отбывших наказание и бесприютных, то распродажу с чаем в пользу сиротских домов, то вокальные вечера при свечах.

Ванда Казимировна, известная даже взыскательной Одессе как «музыкантша милостию Божьей», а особенно как деликатный аккомпаниатор, делила эти дни между костелом и вечерним громом роялей. Они стояли во всех открытых домах города, эти рояли: ухоженные, настроенные, и каждый со своим норовом, как кровная лошадь. «Мадам Тесленко — наше сокровище», — ахали в «Женском благотворительном обществе», известном своей беспощадной манерой брать в полон любую заезжую знаменитость. Сопротивляться было немыслимо: и Мазини, и Таманьо, и Джиральдони, и даже божественный Батистини не отказывались помочь бедным, во всяком случае так утверждали настойчивые дамы «общества». Ванда Казимировна аккомпанировала всем «военнопленным», как она в шутку их называла, и все были довольны, и целовали ей руку под аплодисменты.

Владек, всегда боготворивший мать, ощущал это время двойным праздником. Материнское, католическое Рождество наступало раньше. Вифлеемская звезда отражалась в витражах Рима и

Варшавы, и отблеск ее мать приносила из костела к ним в дом. Потом звезда как бы заволакивалась, уходила за горизонт, чтобы снова воссиять через тринадцать дней — уже по-православному, на ризах священников и выпуклых золотых куполах.

Уже семнадцатилетний, гимназист выпускного класса, в серой с черным воротником шинели, с нежной пшеничной шерсткой над верхней губой, Владек горделиво и бережно провожал мать на Екатерининскую улицу, к службе. Его манили ступени костела и подпотолочные ангелы, которых он видел в растворенную дверь, но ему, православному, было туда нельзя. Не то что нельзя (он мог бы войти), но мать каждый раз у входа сжимала и отпускала его руку, как бы отрываясь от него. И дальше он не смел. Она шла туда одна, встречать младенца Христа, прямая и строгая, в черно-лиловом, легко всплескивающем по ступеням. А он оставался, со всеми своими грехами и нечистыми мыслями, не-мальчик не-мужчина, но все же сын такой матери, с ее глазами и цветом волос.

Елку украшали в католический сочельник, всей семьей. И это было гораздо лучше, чем в других домах, где детей впускали уже потом, когда все было готово. Отец привозил ее, всю в мокрых каплях, и Антось от избытка чувств ее даже целовал, прямо во влажные колючки. Мать выносила из кладовой коробки, и оттуда, из посеревшей ваты, они нетерпеливыми руками доставали любимые свои игрушки. Потом, когда все было на месте, отец зажигал свечи, а мать играла Шопена, и елка начинала пахнуть и дрожать золотой с лиловым канителью.

До звезды, из уважения к матери, не ели. Даже малыш лет с пяти на все уговоры отвечал польским «не хцем». Потом мать накрывала на стол: хрустящая скатерть и польские постные блюда, те же, что были у ее бабушек и прабабушек. В ту ночь дети долго не засыпали: праздник был на подмороженных окнах, и в пустой столовой, где не могла заснуть елка, и даже в запахе особо накрахмаленного постельного белья.

Мать, разумеется, продолжала и свой пост до самого православного Рождества. Она встречала их, счастливых, оглушенных звоном и пением, после всенощной, трижды целовала каждого и поздравляла с Рождеством Христовым. Она же готовила православную, как положено, кутью. И тогда уж, наутро, детей ждали подарки, и были готовы пакеты для приходящей прислуги, мальчишек, славящих Христа, дворника и всякого люда, кто зайдет поздравить. А растянувшийся до изнеможения праздник только разгорался: начинались театры, и цирк, и каток — все, что несли с собой рождественские каникулы. И только тогда наступал Новый год, и так наступил 1909.

Молодые Петровы получили от родителей один подарок на всех: крепенькую пачку билетов на «Детей капитана Гранта».

— Я уж утомился по театрам ездить, — сказал Иван Александрович, делая комическое лицо. — Берите-ка всех своих приятелей, больших и маленьких, и поезжайте сами. К Федьку все не вместитесь, еще извозчика наймем. А вас с Владеком, как молодых людей, я прошу присмотреть за детьми и девицами, — обратился он к сыну.

Павел, уже переломившимся в глубокий баритон голосом, коротко ответил: — Разумеется, папа, спасибо, — но с довольной ребячьей улыбкой, которую в доме называли «бу-бу», совладать не сумел. Спектакль, конечно, скорее детский, но он-то будет там за старшего, стало быть — ничего странного.

— Ах, дети, — вздохнула Мария Васильевна, — это ведь первый ваш выезд, когда вы все вместе едете, как большие. И чуть не последний: Павлик наш вот-вот студент. Росли бы вы помедленнее, что ли!

Жаль, что дорога до театра была такая короткая: широкие сани и разогнаться не успели, а уже засветились фонари театрального подъезда. Сугробы были тут разметены, и стояло даже несколько автомобилей. Владеку и Павлу стоило немалого труда удержать Антося с Яковом от немедленного их обследования: автомобиль в понимании детей в те годы был пределом человеческой мечты. Максим, единственный из малышей, автомобили презирал: какой толк в технике, если она не летает? Ясно, что будущее за аэропланами, и он не собирался делить свое непреклонное сердце надвое. Людей, которые считают восьмилетних мальчиков малышами, он презирал тоже, но сейчас ему было не до объяснений со старшим братом на эту тему. Он посматривал на Якова, прикидывая: немедленно ли возревновать к нему Антося, или принять его третьим в союз? Антося он знал давно, они и в гимназию готовились вместе, и вообще младший Тесленко был своим человеком в доме. А этот Риммин брат, хоть и жил в их же дворе, но мало ли кто живет в наемном флигеле? Римма его к ним раньше не приводила, да и вообще была гордячка, младших не замечала, и Максим ее за это не любил. Тут же, на его глазах, происходила чуть не измена: ближайший друг Антось говорит с этим длинноносым мальчишкой как со своим — о моторах, о заграничных марках машин, а он, Максим, вроде и ни при чем.

Поделиться с друзьями: