Одесситы
Шрифт:
Быстренько увязали Анне узлы с вещами, и добротная Мыколина байда под смоленым парусом унесла ее с малышом аж за оба Фонтана — подальше от Одессы и всего, что может в ней случиться.
Товарищи, да послушайте же! Нельзя так круто. Я в целом поддерживаю идею, но если мы действительно только и оставим каждому по три пары рубашек да кальсон, да один костюм, да одну пару обуви — стрелять же начнут! — горячился Яков.
— Кто начнет? Обыватели? Плохо же вы знаете психологию толпы, товарищ Гейбер, усмехнулся Ачканов. — Да они припрячут еще по паре кальсон — и счастливы будут, если удастся утаить.
— Да весь порт взбунтуется! Все рабочие! Вы думаете, у них сейчас всего добра — по смене одежды? Я вас уверяю, большинство успело подхватить, что плохо
Это было ошибкой, которую Яков не мог себе простить. Положим, он был прав по существу, но тягаться голосованием с товарищем Ачкановым — был верный проигрыш. А если он полез нарываться — то так ему и надо. Сиди теперь писарем в ЧК на Маразлиевской улице и радуйся, что вообще из партии не исключили. А разрабатывают операции пускай другие. Кто умеет придержать свой длинный язык.
Рахиль все чаще видела один и тот же сон. Как Исаак, молодой совсем, веселый и сильный, лихо осаживает лошадь. А она, Рахиль, тоже молодая, с легкими ногами, бежит к его телеге — как когда-то давно, когда было их еще трое.
— Поехали. Поехали за Шимеком, — говорит Исаак, а рубаха его расстегнута у ворота, шея загорелая, крепкая, а сам он весь смеется. И Рахиль охватывает его за шею, а потом — каждый раз! — вспоминает: на кого же Римму оставить с Яковом?
И как только она вспоминает, не успев еще сказать — смех уходит из глаз Исаака.
— Ну, в другой раз, — равнодушно говорит он и трогает лошадь. И, визгнув колесами, телега тихо трогается по белой пыли, по дрожащей от жары дороге в тополях — туда, в степь. К Шимеку. А она, внезапно отяжелевшая, остается, и уже не крикнуть. Не позвать. До следующего раза.
День «Мирного восстания» — тот самый, на когда была назначена конфискация всего имущества жителей, за исключением кальсон, в пользу революции, — наступил 13 мая. Об этом было объявлено накануне в газете, но выпуск газеты мудро придержали до середины дня. Электричество в городе было, но включать его жителям было запрещено — так что вечером газеты не почитаешь. Керосина и свечей давно не достать, и на коптилки тоже масло нужно. Нечего было давать прижимистым горожанам время на подготовку: врасплох лучше. А кто не успел ознакомиться с приказом — его вина.
Рахиль газет вообще не читала, и свежим майским утром, ничего не подозревая, привычно заняла очередь у крана. По счастью, в их дворе вода была, но на квартиры напора уже не хватало, да и из дворового крана она текла тоненькой струйкой. Там уже стояли соседи, и пришлые из других дворов. Обменивались новостями. Зачем человеку газеты, когда есть двор?
— Ой, Рахиля, я вижу, ваши дети теперь большие люди, что мама сама бегает за водой! — запела мадам Вайнсбейн, когда Рахиль пристроилась за ней со своим ведром.
— Мадам Вайнсбейн, я их таки редко вижу, но чтоб у вас было столько добра, какие у меня дети! — с достоинством ответила Рахиль.
— Что у женщины дети вышли в люди, и даже в комиссары — так ей уже и завидно! — подключился сапожник Боря-хромой из подвала.
Рахиль всегда «держала фасон» на людях, но ей таки было обидно: у детей все работа да работа, но хоть ночевать дома могли бы? И почему, если человек что-то значит у советской власти, он должен работать чуть не круглые сутки? И какая может быть работа по ночам? Забегут в неделю раз, пайки принесут — тут внимательные, ничего не скажешь! — чмокнут, и даже времени нет с родной матерью посидеть. Уж не говоря об что-нибудь рассказать. А что у нее сердце за них болит — нет, не понимают.
У крана болтали еще всякую чушь: что сегодня красные будут все отнимать, и спрашивали совета у Рахили, имеет ли смысл уходить к знакомым в пригороды, но она только отмахнулась. Выдумают же люди! И направилась к мадам Кегулихес. Ей давно уже не платили за визиты, да она, слава Богу, теперь и не нуждалась. Но привязалась к старухе, и бывала у нее, как и раньше. Дорога была знакомая. Вот плакат «Все к спорту!» на бывшем доме вдовы Воскресенской. У ворот стул
стоит, на нем красноармеец развалился. Народное добро охраняет. Теперь много их, из России пригнали. А атаман Григорьев враг оказался: ушел со своей конницей к батьке Махно. Потому что антисемит, Яков говорил: ему подавай Советы без евреев. Вот трибуны в красных полотнищах, от первомайской демонстрации остались. Календарь теперь поменяли: сегодня бы быть первому маю, а было чуть не две недели назад. И время поменяли: на три часа раньше теперь, чем по-старому. Торопятся. Молодая власть, горячая. Грузовик проехал, на нем студент в красном шарфе, девки какие-то и матросы с винтовками. На митинг, что ли? И еще, и еще грузовики.Еще издали Рахиль услышала крики и выстрелы, и поспешила на шум.
— Что вы делаете? Что же вы, собаки, делаете?
Растерзанная, в ночной рубашке, мадам Кегулихес билась во дворе над старшим сыном, лежащим неподвижно на булыжнике. По рыжей бороде его текло красное. Их дверь была настежь распахнута, оттуда что-то выносили те самые матросы и девки, что обогнали ее по дороге. И летал пух из перин, как тогда в Николаеве, и голосили из соседних квартир. Весь двор кричал, и это было страшно.
— Караул, люди, красные грабують!
— Кипятком ее, паскуду! Не хватай!
Щелкнули опять выстрелы: очень тихими они показались, такой стоял гвалт. Погром. Это был погром, и Рахиль, обезумев, побежала, сама не зная куда. Кого-то она искала. Мальчик, где мальчик? А кричала уже вся улица, и город кричал, и море.
Вечером усталый Яков возвращался домой. У него хватило ума не напоминать товарищам, что он таки оказался прав. Конечно, заводы прекратили работу: все кинулись по домам защищать свое добро, даже и коммунисты. По городу шла паника, и начался уже бунт. Несмотря на угрозу расстрелом за сопротивление, чуть не из каждого дома стреляли: у кого сейчас в Одессе не было оружия? И пришлось, конечно, прекратить реквизиции. Полдня не прошло, как «мирное восстание» с болью в сердце свернули, опасаясь утратить контроль. Пожалуй, и хорошо, что Яков оказался отстраненным от дел. В горьком молчании он провел целый день над безграмотно написанными бумагами, приводя их в порядок. Расхлебывайте сами, товарищи. Не говорил ли я, что надо было освободить от обысков хотя бы рабочих и советских служащих? Да и вся операция была подготовлена бездарно: все на самотек. Конечно, уже с утра председателю ЧК, товарищу Северному сообщили: грабят жителей какие-то бандиты, по поддельным большевистским мандатам. Самодеятельность масс, так сказать. А надо же было предусмотреть.
Он шел мимо памятника Екатерине, закутанного с головой красными тряпками и окрученного веревками. Кроме обиды, было еще неприятное: память сверлило, как бывает, когда не можешь вспомнить. Домбач. Где ему попадалась фамилия Домбач? Вот привязалось. Это из списков расстрелянных, из того, где 26 черносотенцев. Сегодня Яков сводил эти списки в одну ведомость, для отчета в Москву. В классе их Домбача не было, во дворе тоже. Это ложная память: бывает, говорят, от усталости. В вечереющем воздухе неподвижно стояли розоватые свечи каштанов. Ветра совсем не было, дышалось по-весеннему, и Яков распахнул пиджак. Он посидит с мамой, попьет чаю. Совсем он ее забросил. Дался ему этот Домбач, да еще и покойник к тому же!
Дверь была открыта, так что не надо было доставать и ключ. Под ногой хрустнуло. Стоп, где же все? Стол перевернут, и пуст пыльный угол, где было пианино… А мама где?
Он нашел Рахиль на полу, на кухне. Страшно было видеть в сумерках, как она сидит спиной к окну и качает головой.
— Мама, мамочка, что с тобой?
— Яков, детка. Нашелся. А Риммочка — жива?
— Мама, что ты? Тут кто-то был?
— Погром, ты разве не знаешь, что был погром? Мне сегодня во дворе соседка в глаза плюнула. Смешно, меня же ограбили и в меня плюются. Сыночек, ты им скажи, что это не вы. Это атаман Григорьев, правда? Или эта Петлюра? Глупые люди, все перепутали. Где же Риммочка? Ах, дырявая голова, я ж ее оставила у мадам Домбач.