Один день солнца (сборник)
Шрифт:
Через некоторое время собака, а с нею люди — по тяжкому топоту ног трудно было определить, сколько их, — промчались в том же направлении, к элеватору; вскоре оттуда донеслись сдавленный хрип и рычание, резкие голоса. Прогремели два выстрела.
Боясь вздохнуть, Вовка прислонился спиной к стене вагона и, как мог, напряг слух. Голоса возвращались. Вот долетели какие-то слова — возбужденные, крепкие, — стали различаться грузные шаги, прерывистое повизгивание собаки…
У самой двери, задвинутой Вовкой почти до упора — что-то мешало ей стать на место, — собака вдруг коротко зарычала и тут же, захлебываясь, залаяла. Голоса смолкли. Луч фонарика скользнул по щели, дверь, лязгнув, подалась назад, свет метнулся
Через минуту он уже семенил, поспевая за передним немцем, ведущим на поводке головастую овчарку. Следом, с карабинами за спиной, шагали, переговариваясь, двое других солдат, освещавшие дорогу себе и тем, кто двигался впереди.
В караулке, в большой, жарко натопленной комнате, немцы оставили Вовку у дверей, а сами прошли к стоявшему посередине столу, сняли винтовки и каски, стали что-то рассказывать сидящему на койке полураздетому солдату, — очевидно, о случае на элеваторе. Один из них, тот, что в основном и говорил, в конце концов развел руками…
— Я, я… — отозвался слушавший, кивая.
Тот, что рассказывал, обернулся ко входу и, вытянув указательный палец в направлении Вовки, что-то добавил. Солдат на койке опять согласно кивнул.
Зашевелился кто-то, лежавший на другой кровати, у занавешенного окна, из-под одеяла донесся недовольный голос. Немцы в комнате заговорили тише. Тот, что толковал с раздетым, перебросился с ним еще несколькими словами, порылся в шкафу, достал хлеба и сыра, подошел и протянул Вовке… Потом легонько подтолкнул его к круглой печке в углу и, указывая на сваленные рядом дрова и на дверцу, стал что-то объяснять. Вовка сразу понял — надо топить печку, равномерно поддерживая огонь.
Всю ночь, слушая гудение пламени, он аккуратно подкидывал чурки, шевелил угли. До этого дня он никогда не ел сыра, вкус его — он жевал сыр, как мог, медленно — показался ему необыкновенным, хотя и странным. Вовке верилось и не верилось в то, что с ним произошло. Время от времени, когда вдруг отчаянно простреливало бок и обдавало ознобом, он ждал повторения боли не оттуда, где она рождалась, а извне, напрягался в предчувствии новой муки, но постоянно, оглядываясь, прислушиваясь к сонному дыханию спавших в комнате людей, успокаивался. В караулку заходили погреться парные патрули. Солдаты прикладывали к печке руки, поглядывали на Вовку, перебрасывались парою слов и снова отправлялись исполнять службу.
С полным рассветом, ничего не спрашивая, Вовку отпустили на все четыре стороны. Однако к Трясучке он не пошел, все еще боялся. Голод снова мутил голову, и он вспомнил о деревне, где они с дедом бывали, когда Вовка был поменьше и дед еще командовал им как хотел и всюду таскал с собою. У деда в деревне были знакомые.
Зная расположение дворов, Вовка вышел к селу задами, чтобы незамеченным подойти к огородам, где обычно до снега торчали из земли тугие капустные кочаны, а на грядках стыли спутанные увянувшие метелки моркови. Однако расчеты оказались пустыми. Во всех дворах капусту успели срезать, выкопали и морковь, и Вовка стал собирать оставленные кое-где кочерыжки. За этим делом его поймали местные ребята и избили, пригрозив, что совсем пристукнут, если еще раз увидят на огородах…
В большой комнате Савельевых, в зале, поселились трое немцев. Один из них был непростого чина — со светлой окантовкой по погону и одним такого же цвета кубиком. В Городке разместилась тыловая часть. В первые дни тяжелые грузовики цепочками, впритык друг к другу, открыто стояли, запрудив узкие проулки и тупики. Потом машины согнали частью в одно место — к Сергиевской горке. Там, на летней киноплощадке, и у ограды, где семьями стояли вековые монастырские липы, их разместили, упрятав наполовину в землю: вырыли под углом ямы, и каждый грузовик въехал в свою, скрыв ниже насыпи переднюю
часть с мотором.Постояльцы оказались чуть ли не в каждом доме — где меньше, где больше. Когда распределяющая группа, осмотрев савельевское жилье, поставила мелом на дверях три крестика, обведя один кружком, Костька подумал, что вышла ошибка, не учли Ленку, которая в этот момент спала за печкой, или Вовку, что теперь с ними живет, и высунулся, показал немцам четыре пальца и даже сказал «фир»— уже мерекал. Немец с мелом тоже ничего не взял в толк и, показывая на метки, покачал головой, несколько раз повторил: «Найн… найн…».
Потом прибыли сами квартиранты. Пока заносили вещи, Костька с Вовкой разглядели их: рыжеватого низкорослого солдата, управлявшегося с багажом, гладколицего, опрятного с виду его начальника, который показывал, где что разместить, и сухощавого малословного ефрейтора с круговым серебряным галуном на рукаве.
Немцы взяли у Ксении кровать — для старшего званием; коренастый — денщик не денщик, так в конце концов и не определили наглядно его должности — и его приятель разложили свои постели на коротконогих деревянных топчанах, привезенных вместе с вещами. В зале постояльцы навели свой порядок: застелили хорошими одеялами постели, разложили рядом с ними ранцы и чемоданы, а на комоде — туалетные приборы; на двери, что вела в отгородку, повесили чуть ли не в окно размером бумажный портрет своего вождя. На нем, поверху и понизу, два русских слова — «Гитлер — освободитель». За дверью, где до этого стояла кровать, было сложено оружие: два новеньких карабина — они стояли прислоненные в углу, пистолет в черной тупой кобуре и несколько закрытых плотносбитых ящиков с железными накладками.
Каждое утро после завтрака — за пищей с котелками и фляжками, обтянутыми тонким войлоком, ходил на кухню рыжий солдат — немцы отправлялись на службу. Они возились с машинами, уезжали на них куда-то и возвращались порой поздно, в сумерки, часто с полным кузовом груза, обтянутого брезентом. Неразгруженные машины стояли на улице; угоняли их утром, с началом работы.
Немцы иногда маршировали по Городку и на пустыре за Грязными воротами, группами отбивали шаг под короткие вскрики командиров и, вволю натопавшись, запевали бодрые маршевые песни. С песнями и возвращались, словно бы довольные муштрой.
С пологой крыши сарая, где было удобно сидеть, не маячить, Костька с Вовкой увидели раз небывалое дело: немцы затеяли игру в футбол. В физкультурной форме — в трусах и бутсах — они разбились на две команды, вколотили по кромкам поля столбы ворот и часа два гоняли на поляне с настоящим кожаным мячом. Земля уже была прихвачена морозом, но игроки разгорячились — от них валил пар; сшибаясь друг с другом, они падали, обдирались и показывали судье подбитые и поцарапанные ноги. Тот громко свистел и твердо показывал рукой, в какую сторону бить штрафной.
Игру сломал неожиданный казус: один из солдат со всего маху угодил мячом в игравшего в другой команде офицера. Даже до крыши донеслось, как шмякнуло тому по лицу. Пострадавший закрыл обеими руками нос и согнулся, потом, отряхивая с рук обильную кровь, запрокинул голову. Солдат — руки по швам — застыл перед ним, склонив виновато голову.
Беготня сразу погасла. Вдруг офицер круто повернулся к обидчику и, зажимая одной рукой нос, другой указал вниз и что-то проговорил. Проштрафившийся солдат вытянулся грудью еще круче, потом опустился на живот и, плотно прижимаясь к земле, пополз к дальним воротам. Другие игроки снимали футболки, вытирали ими пот, молча смотрели, как их товарищ, не отрываясь грудью от истоптанной травы, преодолевает поле. Вот он обогнул стойку, двинулся в обратном направлении; видно было, как нелегко даются ему последние метры. Наконец он приблизился к тому месту, откуда начал ползти, и, не поднимаясь, уронил голову на руки.