Один день солнца (сборник)
Шрифт:
«Вон оно что… Вон чего он приперся, холуй…»— Ксения переступила с ноги на ногу, Литков привстал, подвинулся — думал, что хозяйка сядет обок. Но она не двинулась с места.
— А ребята где? — Взгляд Егора приугас.
— Тебе до них интерес?
— Да что ты, ей-богу!.. Я говорю, давай по-хорошему.
Литков поднял патлатую — волосы еще с тюрьмы не добрали силы — голову, шевельнул ноздрями, принюхиваясь.
— Ну, а все же найдешь, чем угостить? — Он думал о чем-то своем.
Ксении очень захотелось, чтобы он побыстрее ушел, и ушел с миром, она как можно спокойней проговорила:
— Доброе слово — уже угощенье.
Но
— Не та хозяйка, котора говорит, а та, котора щи варит…
Ответа он не услыхал и как-то виновато, понимающе засопел. Потом опять поднял глаза на Ксению:
— Чего все же ели нонче?
— Чего и вчера.
— Ну, а чего вчера?
Ксения промолчала, вздохнула глубоко. Литков, словно в поддержку, кивнул, сильно потер ладонями колени.
— В деревню надо идти. Тама они сейчас живут — ого-го! Все колхозное к рукам прибрали. И с амбаров, и с полей.
Скорая, куцехвостая речь Егора — совсем не о том, что стояло минуту назад в его глазах, — отвлекла Ксению. Ее мысль тоже ушла в деревню, к Дусе — невестке, приютившей ее с ребятами в первые дни отступления, к деду Кириллу; высветила вывалянного в пыли Никиту Лунева — былинку, пытавшуюся задержать гибельную волну. Мысль вернула — при всем при том — и обильные столы у Дуси, с картошкой и лепешками вдоволь, с молочной тюрей в общей миске по вечерам…
— А где все же ребяты твои? — Литкова, похоже, смущало отсутствие Ксеньиных детей, не тревога ли за них убавляла ей смелости?
— У Нюры Ветровой. Может, найдет чего поесть дать…
Егор опять прошелся взглядом по лицу, груди, ногам Ксении, в нетерпении сглотнул, сказал, поперхнувшись:
— С бойни чего достану, принесу тебе.
— За что ж такое? — Ксения закрыла глаза, сморщилась. Но и сморщенное лицо ее не теряло ясной привлекательности и чистоты. Только на высокой шее вытянулась новая жилка, до этой поры в редких встречах Литков ее не замечал. Он ответил хрипло, играя в шутливость:
— За то… чего не убудет.
— Как это?
— Дак… — Егор раскрыл щербатый рот, хихикнул: — Как это говорится?
— A-а!.. Поняла-а… — тихо протянула Ксения. — По-няла-а…
Он привстал, и резко скрипнула, как вскрикнула, плетеная кроватка, Ксения бросила ее и отпрянула к выходу.
— Чего ты? — удивленно спросил Литков.
— Ничего. Иди… Иди домой…
Выбираясь из запечья, он коснулся ее плечом, попробовал притиснуть к стойке, она слабо вскрикнула и выставила колено, закрылась от его рук локтями.
Он отступился, проговорил, стараясь сохранить достоинство и даже, некоторую веселость:
— Думаешь, не принесу что обещал?
— Ничего я не думаю… Иди…
Много позже Ксения рассказывала сыну, когда возник разговор о его прямых корнях:
— Дед твой Ефрем особенный был человек; «и в кого только взялся», — говорила матушка. Братья его — да вот тот же дед Кирилл — и близко не подходили к нему характером. Все у него в жизни выходило с шумом и треском, все не как у людей. Если что пришло на ум, умрет, а сделает, никто ему не указ. Верь как хочешь…
Не скажу, чтобы крупный был — ты не так его помнишь, — но крепкий, увертливый, сноровистый такой весь. Все умел. А особенность его главная была в том, что ничего не терпел, что было против его натуры. Это все знали, не связывались с ним — он все равно свою линию будет гнуть и правоту свою докажет и, хочешь не хочешь, сделает по-своему. Есть такие
люди.Безбожник бы-ыл — это был тогда позор на всю семью. От этого, может, и пошли все его недоразумения. Грамоту знал, сам выучился. А голос какой был! Вот, кстати, голос. У протодьякона такого не было. А он раз в церкву зашел — обычно не ходил, смеялся на всех! — да как заревет — свечи стали гаснуть. Верь как хочешь. Вытурили его верующие, накостыляли после молебна… Я этого, конечно, не видела, еще маленькая была, а рассказы — такие.
Один год неурожайный был — ни у кого на памяти не было такого. Все лето не было дождя — сушь да сушь. В деревне пруд высох — виданное ли дело? Глубокий был, в нем люди тонули, а на тебе. Все сгорело. Рожь до колена не поднялась, а стоит как готовая по цвету; сена никто не взял. Господи, как вспомню, — ужас. Маленькая была, а со всеми переживала. Раньше всегда так…
Задумали крестный ход. А он, дед Ефрем, — можешь себе представить? — в распятие стрельнул! Из ружья, охотницкого, ага. Господи, твоя воля! Лупили его всем скопом, как только жив остался… Потом судили, присудили высылку. Бабка с детьми, с нами то есть, за ним, куда денешься?
А под Семипалатинском случился с ним жар, такой, что думали холера. Что с таким арестантом делать? Списали каким-то манером, оставили со всеми чадами — либо помирай, как, наверно, выставили в отчете, либо выживай. Выжил ведь, вот какой был. Прижились как-то под Семипалатинском, там он ничего такого не успел сделать, мирно жил. А тут революция, он, конечно, домой наладился. Опять весь табор в движение, ума не приложу, как добрались до своих краев; помню, в телеге, на поезде ехали, пешком шли с другими людьми. В поле ночевали, в степи. В одном дому остановились на ночлег, а тут казаки Колчака — да, да! Вывели мужиков — там еще другие были — и в лесу шашками порубали. Ай-ай-ай!.. Не на смерть порубали, а окровенили. Отцу по голове досталось, с той поры он и бриться стал наголо.
Ну ладно, достигли все же дома. Дед без дела никогда не сидел. Хорошо зажили, богато, дом новый срубили, лошадь была, две коровы дойные. И овцы — я уж не говорю. Всего было завались, даже мед бывал, потом и свой. Тут уже и дети подросли, я уж девушкой была, уже все умела: серпом жала, перевясла делала и снопы вязала, суслоны с бабушкой ставила. Я уж не говорю про то, что и корову обряжала, и поросенку готовила — этому сызмала научались. А у деда еще и сад был на сорок дерев, развел, пчел в нем держал; арбузы сажал, все думал, вызреют хоть раз, — а что зря, в яблоко выходили. Так толку и не было. У него, у единственного, газета была, по почте получал; считай, каждый вечер мужики у дома толклись — за новостями приходили.
А в тридцатые годы уже политика сменилась, стали брать самых зажиточных хозяев, — и дед твой решил утекнуть, не дожидаясь гостей. Двинулся во Владивосток — видишь куда, к сыну. Без семьи ушел, а нас, можно сказать, особо и не тронули. Правда, излишки отобрали, лошадь, скотину — опять же, считалось, лишнюю — свели со двора; борону железную, помню, косилку взяли, маслобойку — это все дед в последние года нажил.
А он и сам явился через два года. У него, понятно, были заслуги: он на высылку был определен до революции. И ведь как вышло, сынок, не поверишь: первым председателем стал. Господи, твоя воля! Грамотнее всех оказался. Дом свой отдал под правление, мы в избу Фомина раскулаченного перебрались, тоже пятистенку, но похужее — ей уж нижние венцы меняли.