Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Одиночество контактного человека. Дневники 1953–1998 годов
Шрифт:

Речь шла о жизни в литературе, но не только. Отец преодолевал свое узкоматериалистическое медицинское образование, и Гор всячески ему помогал. Он давал книги из своей библиотеки, объяснял смысл философских течений. Перед отцом открывалось нечто такое, о чем не догадывались не только коллеги-врачи, но и большинство коллег-литераторов.

В это время Геннадию Самойловичу было около шестидесяти, но возраст тут ни при чем. У писателей его поколения некоторые годы идут за два или за три – в зависимости от того, в какое количество постановлений ты попал и сколько раз тебя прорабатывали.

В самом деле: сколько раз прорабатывали Гора? Сложно ответить на этот вопрос, но одну цифру назовем. После выхода Постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград» в партийных организациях города прошло более пятидесяти собраний. Значит, имя Геннадия Самойловича склонялось как минимум столько раз.

Конечно, Гор – не из первых

лиц, а лишь из числа «им подобных». В постановлении так и сказано: «…прекратить доступ в журнал произведений Ахматовой, Зощенко и им подобных». Впрочем, место в конце списка не сулило преимуществ. Сперва били по первым мишеням, но доставалось и остальным [179] .

179

В самом Постановлении Гор не назван, но он упоминается в докладной записке на имя Жданова «О неудовлетворительном состоянии журналов „Звезда“ и „Ленинград“», подготовленной отделом агитации и пропаганды ЦК КПСС. Кроме того, Гор и его повесть «Дом на Моховой» так или иначе склонялись в выступлениях на общем собрании писателей в Смольном, на котором обсуждалось Постановление. «Дед присутствовал на этом докладе в Смольном, – пишет мне К. Гор (см. примеч. 1 на с. 124) в письме от 22.10.17. – Это я хорошо помню из его рассказов. Психологически это на него подействовало самым сокрушительным образом. Все запреты на печатание наложились на эту публичную экзекуцию».

Да, кстати. Однажды Геннадий Самойлович встретил во дворе дома по Грибоедова, 9, своего соседа Зощенко, и тот сказал ему что-то вроде: «Отличную книжку вы написали, Гор». Так он оценил его «Живопись» [180] , впоследствии многократно разруганную. Хорошо, что Михаил Михайлович не высказался об этом публично. Тогда бы Гору совсем несдобровать.

Даже в оттепельные шестидесятые годы страхи возвращались к Геннадию Самойловичу. Об этом свидетельствовали разного рода «проговорки». Бывало, он испугается им же сказанного – и переходит на шепот. Еще на лбу выступят капельки. Мол, прямо из головы вон! Совсем себя не контролирую!

180

Гор Г. Живопись. Л., 1933. Критик Г. Мунблит писал об этой (как теперь понятно!) замечательной книге, что она отличается «…витиеватым и изощренным преподнесением общеизвестного, противоречием между судорожной изысканностью изложения и лапидарностью замысла, контрастом между манерой и предметом повествования, ничем не оправданным и никуда не ведущим» («Литературный критик». 1933. № 6).

Скорее всего, это была привычка. По крайней мере, тут вряд ли имелись серьезные основания. Все же время переменилось. За ясно артикулированные фамилии Ходасевича или Набокова уже не преследовали. Даже хранение книг этих авторов не представляло большой опасности. Главное, держать их подальше от посторонних глаз.

Все это имелось в горовской библиотеке. А кроме того, русская философия рубежа веков. Причем не только в дореволюционных изданиях, но и в новейших, заграничных. Так что поразиться было чему. Не только содержанию, но невиданно-белой бумаге и узнаваемым «ардисовским» обложкам.

При этом капельки на лбу появлялись – и тут ничего нельзя было поделать. Видно, опыт сильнее логики. Слишком сложно складывалась его жизнь, чтобы так просто забыть о прошлом.

На протяжении нескольких десятилетий Геннадию Самойловичу приходилось меняться. Время требовало отречений, и он отрекался. Причем не только на словах, но и на деле.

Самая болезненная метаморфоза произошла в сороковые-пятидесятые годы, когда Гору пришлось отказаться от своего особенного лица. Из товарища по исканиям Хармса, Вагинова и Добычина он стал рядовым советским автором. Наверное, непросто было писать средние тексты, но он попробовал, и кое-что у него получилось.

Правда, были еще блокадные стихи. Так он доказывал себе, что жив, что не утратил способности сочинять, что для него нет запретов: разве можно что-то не разрешить умирающему? Он опять делал то, чего в последнее время начал побаиваться, изо всех сил стараясь работать хуже.

Гор знал, что в эти месяцы был арестован и умер Хармс [181] . Значит, обэриутская традиция продолжалась только там, где он умирал от голода и писал свои стихи. Сейчас ясно, что ему удалось найти ключ. Как еще рассказать о безумных обстоятельствах, если не в темных и странных текстах?

181

Жене

Хармса М. Малич была возвращена передача «в связи со смертью адресата» – и это известие сразу распространилось. В. Шубинский в книге «Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру» (М., 2015) высказал предположение, что именно Гор помог Малич выбраться из блокадного Ленинграда.

Помимо Хармса, у горовских стихов и прозы был еще один источник. Здесь не место размышлять об обэриутах и сюрреализме, но о Горе и сюрреализме можно сказать. По крайней мере, одно свидетельство на сей счет у меня есть. Это картина Валентины Петровны Марковой [182] , подаренная ему художницей в середине тридцатых и много лет провисевшая над его письменным столом.

Понятно, почему Гору было необходимо видеть ее во время работы. Тут присутствовал тот сдвиг, которого он искал в своих текстах.

182

Маркова В. П. (1907–1941) – художник. Жила в Ташкенте, с 1936 г. – в Ленинграде. В двадцатые годы, приезжая из Ташкента в Ленинград, познакомилась с обэриутами и Филоновым. В кругу друзей получила прозвище «филоновского соловья». В альбоме ее рисунков, хранящемся в Русском музее, есть тройной портрет, который называется «Семья». На нем художница изобразила себя, Филонова и младенца. Гор говорил, что Маркова погибла во время блокады от попадания бомбы в парикмахерскую. Из всего наследия художницы сохранилось около десяти – пятнадцати холстов – большая их часть находится в Русском музее, Музее искусств в Нукусе и Томском художественном музее.

На холсте изображено женское лицо с пустыми глазницами – скорее, это маска, чем лицо. Или даже сосуд. То есть нечто полое – то ли оставленное жизнью, то ли ею еще не заполненное.

Из глаза стекает не слеза, а большой белый платок. Сверху, над огромным лысым черепом, опускается рука с розой.

«Полускульптура дерева и сна», как сказал бы Вагинов. Стоящая на пороге, переходящая «в разряд людей», пользуясь его же формулой. Вторая цитата стала эпиграфом к «Изваянию», а первая приводится в начале романа. Впрочем, и сама идея девушки-книги (это ее Гор называет «полускульптурой») тоже кажется позаимствованной у Марковой.

На фоне изображен замок, похожий на череп, и еще один череп, из которого растут волосы. В них, как в кроне дерева, живут птицы. Есть тут еще несколько лиц, ладоней, человеческих эмбрионов. Все это в коричневых тонах. Ярко выделяются лягушка, ваза, упомянутые роза и птицы [183] .

Здесь надо искать отгадку творчества Гора. Особенно его блокадных стихов. Глядя на эту картину, он понимал, насколько больше скажешь, если не следуешь бытовой логике. Одно стихотворение может вместить в себя прошлое, настоящее и будущее.

183

Полотно Марковой занимало почетное место в кабинете Гора в квартире на Грибоедова, 9. На Ленина, 34, судьба картины оказалась более сложной – она напугала появившуюся в доме невестку. Во избежание семейных конфликтов было решено увезти холст на дачу. Там картина была помещена на чердак, пережила больше десяти холодных зим и начала осыпаться. Тогда эта вещь была подарена отцу, им отреставрирована и повешена над его письменным столом (см. записи от 25.8.74, 16.11.74).

Кстати, в одном из блокадных стихотворений (подозреваю, не без влияния хармсовских «Анекдотов») появляются Гоголь и Пушкин. Эти представители самой природы (неслучайно, «утро и Пушкин» в последней строке) в природу возвращаются, оказываются с ней слиты. Более того, мы видим Петербург-Ленинград, становящийся лесом. Это точное описание блокады, в которой невозможна обычная городская жизнь, но при этом торжествуют стихии снега и воды: «Вот Гоголь сидит. / Вот Пушкин идет. / Олень выбегает из леса. / И детское солнце вприприжку. / А няня завязла в снегу…»

После того как Гор написал – выплеснул – стихи о блокаде, он опять насторожился. Для этого были причины: в эвакуации и после нее Геннадий Самойлович возвращался к привычному существованию. Поэтому свою блокадную книгу он не доверил никому – ни друзьям, ни родственникам, ни пишущей машинке. Все же перепечатка предполагает распространение, а существование в форме рукописи делало это невозможным.

Гор опасался не только своих блокадных стихов, но и ранней прозы. Чувствовал, что тут не оберешься последствий. Кто-нибудь возьмет почитать – и сразу догадается, что можно было не стараться выглядеть как все. На самом деле он тот, кто это писал.

Поделиться с друзьями: