Одиночество в Вавилоне и другие рассказы
Шрифт:
Мархнер выжидательно умолк. За решеткой тоже молчали. И Мархнер продолжал:
— А мне надо с кем-нибудь поговорить. Только не спрашивайте, почему я тридцать лет не переступал порога исповедальни. И не спрашивайте, почему я надумал убить свою жену. Надумал, и все, просто я хотел бы знать, что мне делать теперь. Я убежал от убийства. Какое преступление по вашему кодексу считается более тяжким — убийство или кража?
— Убийство, — ответил молодой священник. И снова он не позволил себе добавить какое-нибудь речение, усвоенное
— Поэтому я и похитил деньги. Достаточно, чтобы прожить на них лет двенадцать здесь, в вашей стране. Я перешел границу.
— А потом?
— Простите, не понял?
— Что вы будете делать потом, через двенадцать лет, когда кончатся деньги?
— Я могу работать.
— А что будет делать ваша семья?
— Жить, но она будет жить только потому, что я нашел выход. Вот отчего я не могу исповедаться. Ибо исповедь предполагает раскаяние. Настолько-то я еще помню правила. Но раскаиваться в том, что я взял деньги, значило бы одновременно раскаиваться в том, что я не совершил убийства. Вы понимаете? Раскаиваться в том, что не убил.
— Вас уже разыскивают?
— Навряд ли. Я перешел границу вчера вечером. Сегодня суббота. До понедельника никто не обнаружит недостачу.
— Но тогда еще не поздно. Или вы уже израсходовали часть денег?
— Нет.
— Тогда возвращайтесь к жене!
— А завтра придется разыскивать убийцу…
— Вами владеет ложное представление. Ваша жена не дьявол.
— Моя жена — человек с самыми добрыми намерениями, прикованный ко мне. И от этих оков я задыхаюсь.
— Быть может, вашей жене тоже тяжело с вами, однако она изо дня в день заставляет себя любить вас.
На глазах Мархнера деревянная решетка вдруг обратилась в железную.
— Отрадно слышать, — съязвил он. — Значит, у нас есть все условия для семейного счастья: подавляемая, скрытая ненависть с обеих сторон. — Он уронил всхлипывающий смешок в скрещенные на уровне рта ладони.
«Не то, не то я сказал! — испугался викарий. — Вот и короткое замыкание. Почему я не могу говорить на языке, понятном этому человеку?»
Мархнер умолк. В нефе послышались робкие шаги. «Надо бы говорить шепотом», — подумал он. И шепнул:
— Я ухожу.
— А разве мы не продолжим наш разговор? — огорчился викарий. — Сегодня? Или завтра? Когда вам будет угодно.
— Это был не разговор, — шепнул Мархнер. — Это был монолог.
— Монолог — это тоже разговор, если человек не щадит себя, — сказал священник.
— Всего хорошего, — шепнул Мархнер и устало поднялся с колен.
Молодой священник вознес руку. Рука повисла в воздухе, благословляя. «Не умудрен я, господи, — подумал священник. — Я брожу по твоему винограднику и топчу больные лозы, вместо того чтобы исцелить их».
И, вцепившись в шелковую епитрахиль, он произнес чуть слышно:
— И аз, недостойный иерей, властию Его, мне данною… прощаю… от всех грехов твоих… грехов твоих…
«Грехов твоих… Господи! Почему я не смею сказать: «Ego te absolvo» [26] ?
Почему ты не пошлешь мне сил, господи?»26
Прощаю и разрешаю тя (лат.).
Когда Мархнер снова очутился в «Вавилоне», там были заняты почти все столики. Красный, как леденец, перст прожектора указывал с филенчатого потолка на перезрелую танцовщицу, которая только что весьма искусно вылупилась из норкового манто.
В жиже кроваво-красного света трудно было разглядеть что-нибудь, и Мархнер ощупью пробрался мимо кресел к табуретам у стойки.
— Еще раз джин «Дейзи»? — спросил Курди. — Хорошо ли вы погуляли?
— Я так никуда и не дошел, — сказал Мархнер. — Намешайте-ка мне чего-нибудь подороже. У меня крупные деньги.
Пожилым мужчинам не хватает воздуха
Четыре объектива были нацелены на танцующую пару. Каждая камера снимала свое и, выхватив деталь кадра, переправляла ее на контрольный экран режиссерского пульта. Человек с волнистыми рыжими волосами стоял перед освещенными экранами и внимательно следил за конвульсиями разрубленных тел: нога — голова — колено — две пары ног — лицо — общий вид — две пары ног — два лица — нога — лицо женщины — нога — лицо мужчины.
— Стоп! — негромко приказал рыжеволосый.
Прыщеватый техник, стоявший позади режиссера, нажал кнопку. Оркестр за стеклянной перегородкой тотчас смолк. Женщина в трико, улыбаясь, сделала еще несколько па, кивнула своему партнеру и выпустила его руку. Танцор сел на табуретку у самого края льдисто мерцающей танцевальной площадки и вытер шелковым платком лоб.
— Джек!
Танцор поднял голову.
— Джек, ты мне нужен.
Рыжий сделал знак танцовщице и дирижеру.
— Перерыв на несколько минут, — сказал он.
— Ну как я? — спросила женщина в трико.
— Прелестно, прелестно, — ответил рыжий. — При выходе из шпагата можно даже чуть замедлить темп. А вообще — восторг! — Рыжеволосый приложил к губам кончики пальцев, чтобы выразить свое восхищение, потом нагнулся к мужчине.
— Джек, что с тобой творится? — спросил он.
— А что со мной должно твориться? — ответил тот вопросом на вопрос и судорожно провел по шее платком. На белом шелке остались темные пятна от грима и пота. Рыжеволосый задумчиво взглянул на танцора, потом сказал, обращаясь к женщине:
— Дина, ты, собственно, можешь приготовиться к следующему номеру. Надень казакин и сапожки. Мне хотелось бы посмотреть, как оно получится в окончательном виде. Тебя это не затруднит?
— Конечно, нет, — улыбнулась женщина. — Через десять минут я буду готова.
— О’кей! — сказал рыжеволосый. Он дожидался, пока Дина выйдет из студии. Оркестранты за стеклянной перегородкой собрались вокруг кларнетиста, который извлекал из своего инструмента самые немыслимые пассажи.