Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Леон отдавал себе отчёт, что находится во власти ложно, понимаемого чувства собственного достоинства. В кармане у него после распродажи дяди Петиной живности было достаточно «грошей», чтобы в тепле, уюте, с музыкой домчаться с мордой до Москвы. И не то чтобы ему было жалко «грошей». Но он предпочёл бы умереть, сгнить под дождём, раствориться в тумане, нежели… не торговаться, упаси Бог, просто продолжать разговор с мордой, — так велика была ненависть Леона к новым людям: дилерам и брокерам, биржевикам и дистрибьютерам, спонсорам и коммерческим директорам. Хоть это было в высшей степени неумно. В его ситуации вдвойне. Однако ненависть была не просто сильна, но ещё и бесконечно желанна его сердцу. Меньше

всего на свете Леон стремился избавиться от неё. Тем сильнее, желаннее была ненависть, что сила и власть были на стороне морды. «Придёт, придёт мой час!» — тепло подумал Леон.

То была ещё одна причина, по какой у России или вовсе не было будущего, или её ожидало блистательное (без новых людей) утопическое будущее. Хотя, конечно, вряд ли будущее такой большой страны, как Россия, зависело от случайного разговора на шоссе. Однако, если верить выписанному дядей Петей на куске ватмана утверждению, что «Всё связано со всем», то и зависело.

Леон поправил рюкзак, бодро зашагал по шоссе.

«Три сотни, командир, и через шесть часов ты в Москве!»

Леон шёл, не оборачиваясь. Промочивший до костей дождь казался ему Божьей благодатью. Леон знал, как напомнить о себе Господу. Под дождём, в рубище, с дурной от самогона головой, с деньгами в кармане (это важно) противостоять враждебной силе! Вопреки всем мыслимым своим интересам.

У Леона вдруг возникло ощущение (конечно же, совершенно ложное), что сдастся, сломается он — сдастся, сломается Россия. Та, убогая, пропадающая, какую он оставил в Зайцах. И та, внешне менее убогая, но не менее пропадающая, какая ждала его в Москве.

Быть может (да и наверное), в их сдаче-сломе и последующем исчезновении заключалось великое благо для человечества. Но Леон смертельно не желал исчезновения того, что при одном — Леоновом — рассмотрении было дарованной ему Богом и рождением Россией, а при другом — Леоновом же — не имеющим права на существование убожеством.

Революционно уничтожить это было всё равно что насильно сдать в ЛТП пусть спившуюся, опустившуюся, с фингалами под глазами, но всё же родную мать. Какой, пусть даже самый пропащий, сын решится на такое? Только равнодушный приблудившийся ублюдок.

Прощаясь под дождём в Зайцах с чуть посветлевшим от самогона Егоровым, матерщинной, распустившей рот бабушкой, малиновым, в каплях пота, как в росе, Геной, благоухающей французскими духами с глазами врозь (самогон на всех действовал по-разному) Платиной, её, специально ради такого случая причалившим к берегу, позеленевшим, покрывшимся чешуёй, дедушкой, прочими неведомыми людьми, Леон ощутил в себе ненормальную любовь к странным этим людям, к бездорожным, забытым властью, но не Богом Зайцам, ко всей России, которая, конечно же, была не только зайцевцами и Зайцами.

Вне всяких сомнений, Леон желал зайцевцам, Зайцам и России лучшего. Но «лучшее» (в понимании Леона) почему-то существовало вне этой святой троицы, то есть умозрительно, к троице как бы неприменимо. По всей видимости, разум Леона был слишком несовершенен, чтобы постигнуть потребное троице «лучшее». Измысливаемое же Леоном «лучшее», подобно волнам о волнолом, разбивалось о непреклонность зайцевцев, Зайцев и России. Всякое же (опять-таки в понимании Леона) «худшее» расцветало здесь, подобно страшному красному георгину на любовно удобренной клумбочке у бабушкиного дома.

Леон отдавал себе отчёт, что его внезапная любовь к троице иррациональна. Что доказывалось хотя бы тем, что, возлюбив её, Леон возненавидел притормозившего на «Москвиче» толстого усача в кожаной куртке. За что было его ненавидеть? Он предлагал нужную Леону услугу (подвезти до Москвы) по рыночной цене. Леону, как уже говорилось, было не жалко трёхсот рублей, но пропасть ненависти разверзлась между ним и толстым усачом. Точно

такая же, вдруг подумал Леон, как между зайцевцами и новым русским фермером дядей Петей, которого зайцевцам, в сущности, тоже было не за что ненавидеть.

Леон понял, что ненавидит усача за то, что сам никогда бы не потребовал за подвоз трёхсот рублей с бредущего по шоссе промокшего человечка. За то, что усач преступил некую грань. И точно так же зайцевцы ненавидели дядю Петю за то, что тот преступил другую грань. Вознамерился посредством лютого труда разбогатеть на земле, на которой они испокон веку жили в опустошительной лени и нищете. И было таких граней бесчисленно. Повсеместно изъязвляющее тело России пропасти и пропастишки ненависти заставляли усомниться в её скором светлом будущем. Равно как и дебильный «залом» преступивших, легкомысленно недооценивающих силу окружающей ненависти. Скажи кто симпатичному усачу, что за то, что он согласен посадить в тёпленькую, вылизанную машину грязного, промокшего, стучащего зубами парнишку, довезти до Москвы всего за триста рублей, тот желает ему лобового столкновения при первом же обгоне, он бы искренне удивился. Точно так же, как дядя Петя, когда вдруг в проливной дождь сгорела кузница.

«Что там у тебя в рюкзачишке? — дружелюбно осведомился усач. — Мёд? Литровка? Кидай банку, две сотни и поехали!»

Леон подивился рентгеновскому взгляду нового человека. В рюкзаке действительно находилась литровая, подаренная неожиданным пасечником Егоровым, банка прозрачно-тяжёлого лесного мёда. Ненависть его усилилась, сделалась прозрачно-тяжёлой, ясной, как этот, украденный у диких пчёл, мёд. Если бы пчёлы каким-то образом могли воплотить ненависть в мёд. Потому что с чем угодно можно сравнить ненависть, но труднее всего — со сладким мёдом. С пчелиным жалом — туда-сюда.

Леон молча шёл по шоссе.

Толстый усач посмотрел на него из окна машины как на идиота. Взревев мотором, шлёпнув по мокрому асфальту шинами, «Москвич» растворился в дожде.

Леон подумал, что, когда пролетаешь на машине, шоссе, вероятно, кажется пустым и безжизненным.

Но на самом деле это не так.

Шоссе было странно — выборочно и густо — населено.

Сначала Леон набрёл на колонию коричневогрудых птиц с холками, которые деятельно склёвывали с обочины какую-то серую дрянь, похожую на просыпанные гранулы суперфосфата. В необъяснимом ажиотаже птицы далеко заскакивали на шоссе, где и находили конец под колёсами. Леон полагал, что при приближении человека лесные птицы улетают. Но эти как будто не замечали его. Он прошёл сквозь птиц, как Франциск Ассизский, выбирая, куда поставить ногу, чтобы ненароком не придавить.

Потом Леон вклинился в полосу червей. Юркие, красные, длинные белые, толстые, розовые, как изнеженные пальцы, литые, членистые, ленточные, навозные, земляные, песочные, мучные, древесные, опарыши и иные, неизвестные Леону, они мощно переливались через шоссе, словно растёкшаяся струя вырвавшегося биологического родника. Неприятно мясным было в этом месте шоссе. Похаживали отяжелевшие от шального корма сероголовые галки. Оставалось только гадать, отчего не червей, а суперфосфат склёвывают с шоссе те, оставшиеся позади птицы?

А ещё через километр на живое кладбище бабочек набрёл Леон. Сначала он подумал, что стелющиеся белые цветы выросли на обочине. Но это оказались бабочки-капустницы, числом не менее сотни, обречённо распустившие на дожде крылья.

Леон неизменно жалел всякую попавшую в беду Божью тварь, но тут речь определённо шла о добровольном самоуничтожении, причин которого Леон не понимал.

Так же как потом сразу не разобрался, что за серые, похожие на комья глины, бугорки вспучились на асфальте? То был поход лягушек и жаб курсом на восток, плотным, примерно в двадцать метров, фронтом.

Поделиться с друзьями: