Одиночество вещей
Шрифт:
По тропинке от озера бежал председатель, опасно размахивая пистолетом, в сдвинутой на затылок шляпе, в расхристанном галстуке. То, что солидный, занимающий по здешним понятиям немалый пост человек так по-дурацки бежал, свидетельствовало… Леон ещё не знал, о чём именно, но уже знал, что ни о чём хорошем.
— Митрофанов, — спокойно сказал капитан молодому — возьми у него пистолет, ногу прострелит.
— Там! — только и сумел произнести председатель, почему-то не отдавая пистолет. — Там. В бане!
— Ясно. — Капитан помог Митрофанову разжать вцепившиеся в рукоять пальцы председателя. —
— Сам! — Председатель с изумлением разглядывал освобождённую от пистолета ладонь.
— Как?
Председатель обвёл рукой вокруг головы, вдруг страшно закашлялся.
— Вылезай, Гаврилов, пошли разбираться, — вздохнул капитан. — Ты, — велел хрипящему председателю, — пригласи двух понятых, чтоб умели расписываться. А вы, голуби, — повернулся к Леону и Платине, — побудьте пока у машины.
Гаврилов (шофёр-сержант), злобно зыркнув на Платину (тю-тю СКВ!), тщательно запер все двери «УАЗа».
Милиционеры и председатель вместе дошли до обезглавленного (тут же на клумбочке лежала снесённая дядей Петей лепестковая голова) георгина. Как будто мохнатое паучье пламя било из земли. Там их пути разделились.
Леон вытащил из кармана свёрнутые в жгут сиреневатые купюры. Размерами они превосходили советские. Леон подумал, что праведный его гнев на блудницу Платину, в сущности, смехотворен. Как деньги. Как жизнь. Вероятно, одно оставалось в мире, про что нельзя было сказать, что оно смехотворно.
Смерть.
Леону почудилось, что он прозрел уготованный Богом миру путь. Преодолеть последнюю твердыню несмехотворности — вот что это был за путь. Не в том смысле, чтобы возвысить жизнь. А как на лифте, опустить смерть с высоты последнего этажа — тайны бытия — на грязненький — окурках и пустых бутылках — первый этажик анекдота. Как уже было опущено едва ли не всё. Бог вдруг открылся Леону в новом качестве — базланящего на рынке хохмача, который в действительности вовсе не хохмит, а высматривает, кому бы дать по морде.
Нельзя сказать, чтобы такой Бог понравился Леону.
Леон, как сухой измочаленный верблюд, прошёл сквозь пустыню атеизма, чтобы, как в чистой воде, припасть к простой вере. Ему же вместо веры предлагалось поржать над тем, что все люди смертны.
Леон вдруг ощутил себя вправе не соглашаться, спорить, более того, поправлять Господа своего. Не Хамом ощутил себя, надсмеявшимся над наготой подвыпившего отца, но одним из положительных братьев, прикрывших эту самую наготу, заслонивших её своими спинами. «Я буду верить в Тебя вопреки Тебе! Ты сам не ведаешь, что творишь!» — ласково разгладил невидимое покрывало на невидимом отце Леон.
— Оставь их себе, — вдруг опустилась на его плечо лёгкая, как паутина, рука.
— Что? — не понял Леон.
— Франки, — Платина сняла узкие слепящие очки, пронзительно уставилась на Леона. Тьма в её глазах причудливо мешалась со светом. Как в душе Леона мешались Хам и два его отцелюбивых брата.
— Зачем? — Леон с отвращением протянул ей свёрнутые, сочащиеся похотью, чужие сиреневые купюры.
— Франки? — ещё шире распахнула Платина шахматные — (в смысле чередования белого и чёрного) глаза. — Франки нужны всем.
— А мне не нужны, — Леон не понимал, почему они говорят о каких-то франках,
когда…Что когда?
Когда надо что-то делать, куда-то бежать! Но что делать, куда бежать? В баню? Но туда и так набежало немало людей.
— Как знаешь, — пожала плечами Платина. — Пойдём?
— Пойдём, — вздохнул Леон, шагнув в направлении бани.
— Не туда, — сказала Платина.
— Не туда? А куда?
— Куда мы с тобой обычно ходим, — беззащитно и застенчиво потупилась Платина.
Это было невероятно, но она покраснела. Платина, которая не знала, что есть стыд, и, следовательно, никогда в жизни не краснела!
— На озеро? — Леон подумал, что она сошла с ума.
— Больше я сейчас для тебя ничего не могу, — как провинившаяся школьница перед учителем, опустила глаза Платина.
— Сегодня очень холодная вода, — пробормотал Леон.
— А я согрею, — Леон вздрогнул от этих её слов. — Мы поднимемся к тебе.
Леону стало не по себе: да чем он, собственно, заслужил? Почему она решила, что это сейчас необходимо?
Образовался замкнутый круг. Платина стремилась (в меру своего своеобразного понимания ситуации) утешить Леона. Леон стеснялся отвергнуть предлагаемое от чистого сердца утешение. Отвергнуть — означало обидеть Платину поступить не по-христиански, оттолкнуть протянутую в трудную минуту… что? Руку?
Выход был чудовищен, но иных из замкнутых кругов не бывает.
Карабкаясь с Платиной вверх по лестнице, Леон вспомнил, что Франция крепко держит первое место в Европе по СПИДу. Перед глазами встало лицо Анри — оператора, проявившего повышенный интерес к танковому инфракрасному прицелу ночного видения.
Леон подумал, что СПИД неизбежен.
И ещё подумал: зачем ему СПИД?
Неужто страх обидеть (чем?) милую честную Платину сильнее страха заболеть СПИДом?
Леон закрыл глаза, последние несколько перекладин преодолел вслепую с тайным желанием свалиться. Но нет — взлетел лучше, чем с открытыми глазами.
О, какие пред ним разверзлись бездны!
Какие бездны разверзлись пред Леоном, когда посреди комнаты Платина возложила ему руки на плечи, уставилась в его глаза своими бесстыжими, широко распахнутыми, уже не шахматными, а решительно тёмными глазами. Леону вдруг (как всегда, слишком поздно!) открылось, что не сострадание, вернее, не столько сострадание движет Платиной, но душевная тьма, страсть к познанию того, что нормальный, не извращённый человек познать не стремится. Леону хотелось избежать слова «сатанизм», но никак, видно, было не избежать. Вполне возможно, он ошибался. В силу собственной испорченности приписывал Платине то, чего не было.
Леон задыхался, стаскивая с Платины шорты с автографом пушкинского стихотворения «Я помню чудное мгновенье…», расстёгивая на ней широченную рубашку, в которой можно было спрятать десять кроликов.
— Ты напрасно, — только и успела вымолвить под лихим его натиском Платина, — волновался насчёт воды, — опустила, прикрыв ресницами, глаза.
Только сейчас до Леона дошёл ужас свершившегося. Из глаз хлынули горячие, едкие кислотные слёзы. Леон прятал лицо, но Платина сатанела от его слёз, как будто не существовало в мире более убедительного доказательства страсти, нежели слёзы.