Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Одухотворенная земля. Книга о русской поэзии
Шрифт:

С прослойкой тьмы, с прослойкой света.

И я хочу вложить персты

В кремнистый путь из старой песни,

Как в язву, заключая в стык —

Кремень с водой, с подковой перстень.

Круг замкнулся: последняя строфа, как сферическое зеркало, отражает, вобрав в себя, и все стихотворение в целом, и первую строфу в

частности. Или, быть может, это — высший виток спирали, завершающий и разрешающий темы минералогии и астрологии, лермонтовскую и

державинскую темы — это контрапункт оды. Ронен, а вослед за ним и Микушевич, справедливо

замечает связь с Фомой Неверующим: «аште не…

вложу перста моего в язвы гвоздинные» (Иоанн 20:25), а кроме того, Ронен проследил связь и с прозой тех лет Мандельштама, в которой

повторяется притягательно-отталкивающий жест Фомы, образ влагаемых перстов, и даже имя Фомы; слово же «язва», как заметил Ронен, говорит

о «болезненном вдохновении», одной из основных тем русской поэзии, восходящей к пророчествам Исайи[141]. Поэтический мотив «Грифельной

оды» объединяет мотив державинской «реки времен», лермонтовских — «кремнистого пути» и «Из пламя и света рожденного слова», усиленные

аллюзиями на «Фауста» Гете и Новалиса, Ветхий и Новый Завет, темы судьбы и долга поэта, — соединяя провалы, преодолеть метафизический

страх одиночества человека и разобщенности истории. Это показ времени-пространства, истории, бытия в их неразрывном единстве. Таким

образом, «Грифельная ода» посвящена духовному странничеству — не в пространстве, а — по вертикали — во времени: от лермонтовской звезды

к Слову, которое было в начале.

В цикле «Армения» и органически связанным с ним «Путешествием в Армению» мотив странствия также понимается как странствие во

времени и культуре. Армения оказывается приближена не только к Персии («Ты розу Гафиза колышешь», «Ты рыжебородых сардаров / Терпела

средь камней и глин», «…близорукое шахское небо»), но и к Вавилону, что проявляется и на образном, метафорическом уровне («Улиц твоих

большеротых кривые люблю Вавилоны»). Мотив «вавилонских наречий» был еще более отчетлив и открыт в черновой редакции, который, как

заметила И. М. Семенко, «генетически связан с мотивом обратного пути (обратные роды) прежней редакции. Сама эта метафора снята, но одно из

ее значений сохраняется и получает дальнейшее развитие: обратный путь — дорога в древность»[142]. Близость к древнему Востоку (в черновой

редакции — «Арарат Арарат Урарту»[143]), котлу ближневосточной культуры, и — одновременно — окраинность, отъединенность от культуры

греко-римской, Средиземноморской («Вдали якорей и трезубцев, / Где жухлый почил материк, / Ты видела всех жизнелюбцев, / Всех

казнелюбивых владык») свидетельствует об особенном историческом положении Армении:

Закутав рот, как влажную розу,

Держа в руках осьмигранные соты,

Все утро дней на окраине мира

Ты простояла, глотая слезы.

И отвернулась со стыдом и скорбью

От городов бородатых востока;

И вот лежишь на москательном ложе

И с тебя снимают посмертную маску.

Таким образом, прошлое — не только богатство истории, но и трагедии, пережитые

армянским народом, «орущих камней государством», в

котором смерть и жизнь соседствуют в истории (потому-то и «молодые гроба», и «молодая старуха», и «посмертная маска», снимаемая, очевидно,

археологами, ведущими раскопки[144]).

Однако в цикле «Армения» звучит не только мотив отъединенности, но и причастности этой древней страны античной культуре. Седьмое

стихотворение окончательной редакции цикла и по ритму, и по образности, и по ощущению истории и времени родственно «Нашедшему

подкову»:

Не развалины — нет, — но порубки могучего циркульного леса,

Якорные пни поваленных дубов звериного и басенного христианства,

Рулоны каменного сукна на капителях, как товар

из языческой разграбленной лавки,

Виноградины с голубиное яйцо, завитки бараньих рогов

И нахохленные орлы с совиными крыльями,

еще не оскверненные Византией.

Мотив странствия во времени уводит поэта в эпоху, противопоставленную и христианству, и, в особенности, враждебному ему

мусульманскому миру. Н. Я. Мандельштам писала, что «древние связи Крыма и Закавказья, особенно Армении, казались ему (О.М.) залогом

общности с мировой, вернее европейской культурой. Сам О.М., чуждый мусульманскому миру — „и отвернулась со стыдом и болью от городов

бородатых востока“ — искал лишь эллинской и христианской преемственности»[145]. В «Путешествии в Армению» также ощутимы эллинские

метафоры и сравнения: «Весь остров по-гомеровски усеян желтыми костями — остатками богомольных пикников окрестного люда» (О Севане, СС,

III, 180); «размером он (струг барки) был с доброго троянского коня» (СС, III, 183).

Поэзия прозы, не менее метафоричной и экспрессионистически необузданной, нежели стихотворный цикл, в значительной степени выявляет

мотив странствия в творчестве Мандельштама, и проясняет его поэтику — «тропы» и метафорическое видение. «Путешествие в Армению»

включает в себя и Москву, и Сухум, и странствия в культуре («Вильгельм Мейстер» Гете, французские импрессионисты), науке (Ламарк,

проясняющий, кстати, и образность одноименного стихотворения, видимо, родившегося впоследствии из прозы, Линней, Бюффон, Паллас), в

свою очередь связанные с музыкой («Кто не любит Гайдна, Глюка и Моцарта, тот ни черта не поймет в Палласе»; «Ламарк чувствует провалы

между классами. Он слышит паузы и синкопы эволюционного ряда» (СС, III, 201). Странствия — это, конечно, же книга, чтение, как открытие и

запечатление бытия:

«Поговорим о физиологии чтения. Богатая, неисчерпаемая и, кажется, запретная тема. Из всего материального, из всех физических тел

книга — предмет, внушающий человеку наибольшее доверие. Книга, утвержденная на читательском пюпитре, уподобляется холсту, натянутому

на подрамник. <…> Я заключил перемирие с Дарвиным и поставил его на воображаемой этажерке рядом с Диккенсом. Если бы они обедали

Поделиться с друзьями: