Одухотворенная земля. Книга о русской поэзии
Шрифт:
Чаша чаш и отчизна отчизне —
Звездным рубчиком шитый чепец —
Чепчик счастья — Шекспира отец…
СС, III, 125
В противопоставление «океану без окна» дан череп как «чаша чаш и отчизна отчизне» — вместилище мысли; не случайно в подтексте, как
заметили И. М. Семенко[160], М. Л. Гаспаров[161], и многие другие — Шекспир как символ вершины человеческого интеллекта и творчества. Быть
может, в подтексте, и «Череп» Баратынского, и теория эволюции: вспомним, что в 1932 г. Мандельштам написал статью к «Проблеме
стиля Дарвина», где уже высказано то, что легло в основу стихотворений «Ламарк», «Не у меня, не у тебя — у них…», 4-го и 5-го и 10-го
«Восьмистиший», где есть образы, либо прямо перекликающиеся со статьей о Дарвине, «озабоченно листающем книгу природы» («И твой,
бесконечность, учебник..»), либо развивающие идеи, высказанные в статье («Монастыри улиток и створчаток…», «Преодолев затверженность
природы/ Голубоглазый глаз проник в ее закон»). Более того, в «Дарвине» есть прямая лексическая и смысловая перекличка со «Стихами о
неизвестном солдате»: «Дарвин счастливо избегает „затоваривания“ природы, тесноты, нагроможденности. Он на всех парах уходит от
плоскостного каталога к объему, к пространству, к воздуху»[162]. «Чаша чаш», по наблюдению Кациса, ассоциируется с евхаристией и Святым
Граалем[163]. Гибель и разрушение грозит не только земле и человечеству, но и космосу, обоим небесам: небу осязательному и небу духовному,
как полагает Струве[164], небу войны и небу мира (Хазан[165]); Ронен предполагает, что оба неба — две створки «черномраморной устрицы», космической раковины ночи[166], но быть может, оба неба — это рай и ад, поскольку «чаша чаш», череп, «который сам себе снится», — отец не
только Шекспира, но и Данте, отца «Божественной комедии», и отчизна всей духовной деятельности человечества. «Тара / Обаянья в
пространстве пустом» — возможно, космос, притягивающий взоры и мысли человека, небо и облака «обаянья борцы» (Семенко заметила, что во
втором «Дантовом небе» употреблено то же слово и в той же соотнесенности[167]).
Ясность ясеневая, зоркость яворовая,
Чуть-чуть красная мчится в свой дом,
Словно обмороками затоваривая
Оба неба с их тусклым огнем.
…………………………………
Для того ль заготовлена тара
Обаянья в пространстве пустом,
Чтобы белые звезды обратно
Чуть-чуть красные мчались в свой дом?
Слышишь, мачеха звездного табора,
Ночь, что будет сейчас и потом?
Не исключено, что в «Стихах о Неизвестном Солдате», как отмечают исследователи творчества Мандельштама, в частности, Вяч. Вс. Иванов,
нашли отражение как старые научные теории (в частности, об эфире), так и новейшие — о величине скорости света (с = 300 000 км/с), и, как
пишет Иванов, «…еще большее значение имеет не только наличие в стихотворении эйнштейновских парадоксов, касающихся времени в связи со
скоростью света, но и возможных следов размышлений Мандельштама о формуле Е = тс2, т. е. о связи энергии с квадратом скорости света.
Напомним, что эта формула и легла в основу работ, приведших к появлению атомной бомбы — того
страшного оружия, которое может грозить снеба, как в стихах Мандельштама»[168].
Однако на мой взгляд, гораздо важнее то, что Мандельштам переосмысливает самый миф о свете и тьме и показывает такую картину мира,
где свет может стать тьмой, это переосмысление мифа об основном событии бытия — сотворении мира и человека и показ как бы обратного
процесса — превращения космоса в хаос. Это соединение зрения и про-зрения, мифа и мысли в языке. «Луч стоит на сетчатке моей» — не просто
образное видение, зримое представление теории о величине скорости света, но про-зрение, трагическое видение того, что будет «после»,
роднящее поэта XX века с откровениями пророков Исайи и Иеремии, с Откровением Иоанна. В конце Апокалипсис Нового Завета кончается, как
заметил М. Л. Гаспаров, светлой вестью, у Мандельштама эта светлая весть подвергается настолько кардинальной трансформации, что
превращается в свою полную противоположность: «Я не Битва Народов, я новое, / От меня будет свету светло». Свет этот можно принять за
ядерную вспышку, как полагает Вяч. Вс. Иванов, но вряд ли справедливо утверждение о том, что популярная в те годы доктрина молниеносной
войны на чужой территории могла быть близка Мандельштаму.
В финале стихотворения Мандельштам говорит о своей готовности разделить судьбу своего поколения (выкошенного на полях Первой
мировой войны, на которой погибло более 200 французских поэтов, среди которых и Аполлинер, раненный на фронте и умерший от
гриппа-«испанки» вскоре после возвращения в Париж; целое поколение английских поэтов, среди которых замечательные поэты Уилфрид Оуэн и
Руперт Брук, выдающийся немецкий поэт Георг Тракль и многие другие); народа, страны и всего человечества: «Я рожден…/ в девяносто одном /
Ненадежном году, и столетья / Окружают меня огнем». Тютчевский образ: «И мы плывем, пылающею бездной /Со всех сторон окружены»
трансформируется, реализуется, наполняясь не метафизическим, а реальным, физическим смыслом.
Все бывшие и будущие войны сливаются в один архетип войны, при этом в первой части особо изображена самая пока памятная, Первая
мировая, и грядущая как Страшный Суд, Армагеддон, новая, от которой будет «миру светло». Н. Я. Мандельштам пишет во «Второй книге» о том,
что в «Стихах о неизвестном солдате» говорится не про собственную гибель, а про целую эпоху «крупных оптовых смертей»; что Мандельштам
предчувствовал не одну войну, а целую серию войн, что он предсказал даже союз с Гитлером [169]. Стало быть, «Солдат» — произведение
пророческое, своего рода апокалипсис нового времени. Вместе с тем, следует отметить, что «Стихи о Неизвестном Солдате» — не просто
апокалипсическое видение поэта (М. Гаспаров говорит еще и о том, что «агитка не получилась»), но мужественная попытка поэта про-видеть —
проникнуть в будущее за пределы видимого, основываясь на достижениях современной ему науки и на собственном даре, это — одновременно и