Офицерский крест. Служба и любовь полковника Генштаба
Шрифт:
И вот теперь, когда в Генштабе ждут ракету для новой зенитной системы и восторженно шепчутся о том, что она будет способна доставать вражьи цели уже в ближнем космосе, – вдруг выясняется, что это блеф… Гребнев делает шаг назад.
«Интересно, в верхах это знают? – думал Гаевский, – а ведь Курилов наверняка знает. Должен знать. Но почему-то помалкивает»…
Он посмотрел в окно. С высоты четвертого этажа ему был хорошо виден внутренний двор института с побеленными стволами старых яблонь. Вспомнил и улыбнулся: «Вы колготки ей повыше, до первых веток натягивайте». Так сказала ему Наталья, когда он обмазывал известью ствол яблони.
Вспомнил
Подобное он испытывал давным-давно, еще в школе, в одиннадцатом классе, когда там появилась курчавая блондинка Лиза Измайлова, – ее отца-офицера из какого-то дальневосточного гарнизона перевели по службе в Воронеж. После появления Лизы в классе нудная учеба обрела вдруг для Гаевского иной смысл, – он летел на уроки, чтобы увидеть и ее лицо с веснушками, и тонкую шею, обрамленную белой кружевной вязью воротничка, и большие загадочные глаза, и услышать ее тонкий девичий голосок…
Сколько лет, сколько лет уже прошло, а он все это хорошо помнил. В душе его был особенный уголок, куда память любила заглядывать в минуты ностальгических воспоминаний о школьной юности, о той поре, когда просыпались первые чувства влюбленности.
Вот и сейчас, уже на пятом десятке, было в душе Гаевского что-то еще до конца не осознанное, ясно не прочувствованное, но влекущее, заманивающее в сладкие сети. Он начинал жить с этой сокровенной тайной, она грела его и увлекала непредсказуемым сюжетом.
Он еще не мог дать себе ответа на вопрос – что это?
Начало обычного мужского влечения к этой молодой женщине, которая всем своим естеством – и голосом, и глазами, и губами, и прической, и фигурой, и соблазнительной походкой притягивала его к себе? Или это банальная страсть самца, одурманенного желанием овладеть очередной «свеженькой» жертвой его похоти?
Или же это все же непознанное чувство, которое он считал когда-то любовью, хотя оно, может быть, на самом деле таковым и не было? Сказал же кто-то: «Любовь – это привидение, – все о ней говорят, но никто её не видел».
Но разве он в курсантские свои годы не рвался на свидания к Людмиле, забывая обо всем? Разве не звучала в его душе тогда возвышенная музыка счастья, разве не кружили ему голову ненасытные поцелуи их юных губ в разгаре взаимных чувств? Какое же волшебное времечко было! Когда они все откровеннее сближали свои желания, хорошо понимая, что самое главное еще впереди, и это самое главное манило их дальше и дальше – в обворожительный мир самой природой данных им чувств и ласк.
Они оба хорошо помнили тот день, когда родители Артема с его младшим братом уехали отдыхать на Черное море, а в опустевшей квартире Гаевских все и случилось. Предусмотрительный курсант четвертого курса училища радиоэлектроники Артем Гаевский заранее купил новенькую белоснежную простыню и покрыл ею родительскую кровать, плотно закрыв за собой дверь в спальню перед приходом студентки филфака Людмилы.
Все как нельзя лучше получилось строго по разработанному им незатейливому сценарию: шампанское, свечи, проникновенное польское танго в теплом полумраке, смелые объятия, поцелуи, надрывное дыхание, признание в любви, предложение выйти замуж и раздольная постелька с целомудренной простынкой…
То была их первая с Людмилой ночь, которую они, кажется, и не заметили, восторженно увлеченные игрой ласк и чувственных открытий.
До того самого момента, когда, словно от боли, вскрикнула и застонала под ним Людмила, а затем, когда он остановился и почувствовал в темноте губами ее слезы, она включила ночник, проворно выбралась из-под него и, продолжая плакать, полными ужаса глазами смотрела на кровавое пятно посреди белой простыни (он в ту же ночь засунул ее в вонючую пасть мусоропровода).Он помнил, он навсегда запомнил, что первый восторг от тех любовных утех был серьезно подпорчен ее слезами.
– Прощай детство, – сказала она тогда ему, прикасаясь мокрой щекой, – вот я теперь и твоя…
И она уже не стеснялась при свете своей наготы. А он, утешая ее, снова и снова ласкал ее дерзко стоявшую упругую грудь. Он все помнил. Как крепко помнил и наставление любимца факультета – начальника выпускного курса полковника Кузнецова:
– Товарищи курсанты, – однажды сказал он перед строем увольняемых в город счастливчиков, – ложась с восемнадцатилетней девушкой в койку, заранее думайте о том, какой она встанет из нее вашей пятидесятилетней женой!
А в прошлом году Людмиле уже сорок исполнилось, и часто видя ее обнаженной, Гаевский ловил себя на мысли, что с «фактурой» жены он не просчитался. Двоих детей ему родила, а все еще, как говорится при ней, – мужики шеи сворачивают, глядя ей вслед…
Вот только с годами тихонько, незаметно поубавились страсти, а любовные утехи с женой давно стали однообразными, даже пресными.
В маленькой и потрепанной книжечке с телефонными номерами он однажды записал две строчки своего нового стиха:
Нет былого уже отрешенияНа резине немнущихся губ.Гаевский не раз с грустью думал, что он еще далеко не все испытал, что должен испытать мужчина в его возрасте. Он как бы чего-то еще не добрал, не все тайники в себе открыл. Выросшая в семье воронежских интеллигентов, и к тому же людей набожных, Людмила в интимной их жизни была строгим консерватором и не позволяла себе тех «вольностей» и «экспериментов», которые много раз порывался проделать с ней все еще жаждущий новизны чувств Гаевский.
– Ты что, порнухи где-то насмотрелся? – с укоризной говорила она, отворачиваясь от него в постели. И, надев очки, брала с тумбочки Библию.
А затем, отстранясь от чтения и как бы оправдываясь, добавляла:
– Мой любимый Набоков, между прочим, говорил, что в человеческом сексе есть животность… Фу!
В молодости Гаевскому даже нравилась эта провинциальная нераспущенность Людмилы в их интимной жизни, и он многие годы таил надежду, что еще доведет ее по этой части до необходимого ему идеала.
Но время шло, а почти ничего не менялось. Все те же настоятельные требования к их ритуальному «миссионерскому» положению тел, все те же закрытые глаза ее, все те же слова «ляг повыше», все та же мимика на лице, от которой ему зачастую становилось не по себе – то было лицо женщины, испытывающей не радость и наслаждение, а боль.
Он даже не знал, когда у нее наступает миг восторга, – ну разве тогда, когда она начинала усиленно сопеть…
И даже если случалось, после долгих недель воздержания от выполнения супружеских обязанностей (Боже, как он ненавидел эти слова!) заигрывала с ним теплой ножкой под одеялом, когда ему казалось, что уж на сей раз все будет восторженно и раскованно, – ничего не менялось. Он обожал как можно дольше растягивать предварительные ласки, а Людмила, едва они начинались, приказывала: