Огонь в колыбели
Шрифт:
Так постепенно моя детдомовская озлобленность отступила, новые впечатления загоняли ее в глубь души. Я занимался музыкой и беспрестанно разгадывал загадки, связанные с Дзанни. Сколько ему было лет? Тридцать, сорок, шестьдесят? Я не знал. Люди, приходившие к нам в гости, все, независимо от возраста и положения, побаивались его.
С гостями была связана еще одна странность Дзанни — он любил ночные посиделки. Мне казалось, что он нервничает, когда нет желающих пить с ним чай ночью. Кто эти гости, ему было безразлично. Сиживал у нас и заезжий укротитель блох из города Пфаффеля, и пенсионер-алкоголик, и сантехник, и бывший тенор — знаменитый Радамес, и дворник из соседнего дома, и лауреат Государственной премии в области физической
Я всегда играл гостям на флейте, для чего Дзанни будил меня в любое время ночи. Я играл, гости внимали, а Дзанни после говорил им не без гордости: «Мой сын далеко пойдет. Его выбрал Бог!»
Сын… Господи, да после этого я бы умер ради него не задумываясь! И если бы родная мать вдруг объявилась и захотела взять меня к себе, я бы ни за что не пошел! Я любил Дзанни.
Правда, отцом его называть я все-таки не мог, а он и не настаивал. Я звал его просто — Дзанни, в редких случаях — Николай Козимович. Отчество мне не нравилось — казалось комическим, несолидным. Позже выяснилось, что он — итальянец, и все его предки тоже итальянцы, цирковые артисты. Их портреты висели в комнате Дзанни на стене от потолка до пола. Иконостас этот служил воспитательным целям: когда впоследствии я проявлял строптивость и лень в учении, например, не мог сделать шпагат с первого раза и сорок флик-фляков на месте, Дзанни брезгливо брал меня за ухо, подводил к одному из предков и, стуча в него пальцем, кричал:
— Джузеппе Америгович никогда себе подобного не позволял!
Или:
— Вильгельмина Орациевна сгорела бы со стыда на твоем месте!
Но кошмаром моего детства был родоначальник славной династии, чревовещатель Дионисий Наталиевич, судя по портретам, пренеприятный тип: маленький, почти карлик, с длиннющими тараканьими усами, в полосатом костюме со звездой. Часто, часто в моих снах я видел Дионисия Наталиевича, заносящего надо мной хлыст, и просыпался в слезах…
Прошел год нашей жизни, и однажды Дзанни объявил, что у него есть родная дочка, Машетта. Я почувствовал страх и обиду: какая-то девчонка могла «отбить» у меня Дзанни. Она была родная, а родных детей любят больше. Верно, Дзанни стосковался по ней и… Как бы мне снова не попасть в детдом! Туча мелких, злых, мстительных мыслишек заморочила мне голову: то я хотел бежать, то мечтал умереть понарошку, и чтобы Дзанни рыдал над гробом, а я бы вдруг восстал, произнес что-нибудь величественное и… все кончилось бы хорошо.
Машетта жила в круглосуточном детском саду и у какой-то старушки, кажется, дальней родственницы Дзанни. Однажды мы ее навестили.
Старуха, не впустив Дзанни в квартиру, вынесла на площадку очень маленькую его копию: те же глаза, те же вьющиеся волосы и надменный вид, что страшно рассмешило меня.
Девочке жилось, видимо, несладко: пальтецо на ней было засаленное, грубо заплатанное, капор бывший бабкин, судя по фасону, времен «Пиковой дамы».
Двумя прорезавшимися зубами Машетта грызла какую-то подозрительную баранку. Когда Дзанни взял ее на руки, она заверещала, будто ее собирались бить, и стукнула его по носу. Пока мы спускались по лестнице в садик, бабка визжала нам вслед:
— Иди, иди, папаша! Вот помру назло, назло тебе помру! Посмотрим, что ты тогда закукуешь!
Девочку последнее слово очень развеселило. Она подпрыгнула на руках у Дзанни и сказала:
— Ку-ку! Ку-ку!
Я почувствовал, что он расстроился, и жалко стало девчонку. Такая старушенция вполне могла уморить ее голодом.
Когда в садике стало темно, и Машетка вся вывалялась в песке, а мы промокли от дождя, я сказал Дзанни:
— Давайте возьмем ее насовсем.
Он ничего не ответил, только погладил меня по голове.
Домой мы вернулись втроем.Хлопот мне прибавилось, но я управлялся со всем: и за молоком бегал, и стирал, и играл с Машеткой. Я ее сразу полюбил и даже стал меньше скучать по Котьке Вербицкому — времени не хватало. В три года Машетта уже умела танцевать польку и играть на губной гармошке «О соле мио…» Втайне я гордился девочкой и немного — собой, считая, что успешно заменил ей и отца, и мать. Я уже совсем было вошел во вкус родителя, но однажды, когда Машетта спала, Дзанни вызвал меня в свою комнату и, поставив у портрета ненавистного Дионисия Наталиевича, вкрадчиво сказал:
— Ай-люли, малина. Вы посмотрите на него! Какой хороший мальчик! Ты упрек всем остальным мальчикам, а также девочкам. Вероятно, ты хочешь стать домработницей? Почтенная карьера. Редкая профессия.
— Так ведь Машетта же… ребенок же… Она умная, вы не смотрите, что она еле говорит. Вас дома никогда нету… Супруги у вас тоже нету… Можно няньку, конечно, нанять, но дорого. А у вас оклад сами знаете какой… — начал канючить я.
Дзанни вдруг припер меня к портрету Дионисия Наталиевича, тряхнул за плечи и взвизгнул:
— Супруга — пошлое, мещанское слово!
— Ну уж и мещанское, — не сдавался я. — Так все кругом говорят: «Моя супруга…»
— Так говорят лжеинтеллигенты! — закричал Дзанни. — Я запрещаю тебе употреблять это и подобные ему словечки! Видно, слишком часто ты стоишь в очередях за капустой — там еще не такое услышишь! Я запрещаю тебе заниматься хозяйством, запрещаю сновать между кухней и детской! Машетта не умрет без твоих обедов. Скорее даже наоборот — здоровее будет. Отныне ты займешься своим прямым делом. До сих пор я тебя щадил.
Показалось, что в спину мне грозно задышал Дионисий. Я стал рыдать, а Дзанни мгновенно повеселел, сел за рояль и начал с аффектацией играть «Ты забыл свой дом родной…» Я знал, что это означает. Я помнил свой долг всегда. Никакие рыдания не могли помешать мне. Всхлипывая, я взял с полки флейту и начал вторить ему.
…Вновь провал. Вновь несет меня в неизвестность огромная птичка и качает, и баюкает, и говорит сказки, и песни поет, но я не сплю. Верно, это кончается мое детство…
Мелькание дней. Унылое однообразие учебы. Школа акробатики, ужасная, мучительная школа. Кульбиты, курбеты, шпагаты, стойки на руках, на голове. Прыжки, прыжки, прыжки… И боль в суставах, а ночью — ощущение тела, избитого железными палками. Слезы бессилия…
Теперь я вставал в шесть часов утра, независимо от того, играл или не играл на флейте ночным гостям. До завтрака делал двести приседаний, двести прыжков и балетный экзерсис перед большим зеркалом. Дионисий Наталиевич вкупе со всеми родственниками взирал на жалкие мои потуги с отвращением. Я очень понимал его, будучи совершенно уверен в нелепости всех этих занятий. Но разве мог я спорить с Дзанни, разве мог ослушаться его? Он же с непонятным, пугающим упорством заставлял меня делать из своего тела черт знает что.
Я боялся спросить, зачем вся эта мука будущему клоуну-флейтисту. Зачем мне идеально вытянутый подъем ноги, зачем осанка тореадора и умение высоко прыгать? Я ничего не понимал, но при этом был уверен, что Дзанни имеет на меня право — на жизнь мою и на мою смерть. Если бы он, подобно легендарному Феджину, учил меня воровать, я стал бы прекрасным вором.
…Цирк-цвирк!.. Цирк-цвирк…
…А странно все-таки представить, что пройдет время и ничего не будет: ни дома нашего, ни нас самих, ни памяти о нас. Еще горше, если кто-то все же вспомнит и подумает с недоумением: «Для чего жили эти люди?» Вот один из тех вопросов, которые не имеют ответа, вследствие чего называются банальными и пошлыми! Но все же, все же — для чего живет человек? И есть ли логика в том, что называется судьбою? Кабы она была, эта логика, разве таким был бы мир? И разве правила бы им разнузданная глупость?