Огонь в колыбели
Шрифт:
Мой мир — настоящий — был там, наверху, в Космосе. Там не было ни фальши, ни кривляний. Там я смотрел в лицо смерти, а она не жалует притворщиков.
Дзанни смеялся, не желая меня понимать. Я же не мог найти слова, чтобы объяснить ему: раздвоенность убьет меня рано или поздно. Флейта сфальшивит, и я разобьюсь.
— Жизнь? Смерть? — изумлялся Дзанни. — О чем ты говоришь? Эти понятия оставь философам. Ты — циркач. Ты обязан уметь отрешиться от мелочей быта и явить публике красоту искусства, несмотря ни на что. Ежели ты этого сделать не можешь, то ты плохой артист. Ты попросту бездарен, мио каро.
Я обморочно бледнел, когда он говорил так. Он, прищурившись, оценивал
— Впрочем, все это поправимо. Мы будем заниматься еще и еще, и я рано или поздно выбью из тебя эту дурь. Клянусь мадонной, выбью!
Вы спросите, почтеннейшая публика, почему же при всех наших стараниях Флейтист под куполом цирка так и не увидел света? Я вытвердил наизусть аргументы противника и готов повторить их вам на потеху:
«В номере нету оптимизма. Если артист нам объяснит, где у него тут оптимизм, тогда можно будет подумать. Вот и товарищ Трепыхалов это говорил».
«Не наше это, товарищи. Ох, не наше! Вот чую нутром, что не наше, а сказать не могу.»
«Почему у артиста в руках флейта, инструмент экзотический, широкому зрителю непонятный? Не лучше ли что-нибудь попроще? Например, барабан. Или концертино. Концертино здесь было бы более уместно. И на этом концертине я бы посоветовал артисту сыграть что-нибудь повеселее. Вот и товарищ Трепыхалов сомневается.»
«Почему артист работает в серебряном пиджаке? Почему у него на голове парик? Парики, товарищи, носили до революции, а сейчас их не носят. Да будет известно артисту, даже Бетховен уже не носил парик! Ветер революции сорвал с него парик! А это, товарищи, Бетховен, не кто-нибудь! Вот и товарищ Трепыхалов так думает.»
«Товарищи! Дорогие товарищи! На наших глазах совершается преступление! Наш, советский артист, комсомолец — и вдруг работает без страховки! Это что — буржуазный авантюризм? Игра на темных инстинктах нашего советского зрителя? Вот и товарищ Трепыхалов давеча высказал сомнение. Это что такое — просто недомыслие или сознательное протаскивание чуждой нам идеологии?! Товарищ Похвиснев, одумайтесь, пока не поздно! Вы еще молодой человек и, верю, не совсем испорченный.»
«А я вообще ничего не понял. И товарищ Трепыхалось говорит — не смешно».
…Словом, это была не жизнь, а долгая судорога. Я хотел вырваться из бредового плена и начал совершать нелепые поступки, не принесшие ни радости, ни облегчения. Назло Дзанни женился. Жена — блондинка (имени не помню), дрессировщица болонок. Переехал жить к ней в однокомнатную квартиру. Вместе с нами там жили шесть любимых болонок. Ели они за одним столом со мной, гадили где попало. Жена без конца тискала их и сюсюкала так, что тошнота подступала к горлу. Но я терпел все, зная, что Дзанни неприятен этот брак и ненавистна моя строптивость.
Семейная жизнь прервалась внезапно. И это тоже сделал Дзанни, но не сам, а с помощью Машетты. Он знал, что девочка имеет на меня влияние. Машетта предприняла кавалерийскую атаку. Она явилась ко мне домой и с порога оскорбила болонок. Жена взъярилась. Когда скандал достиг апогея, Машетта цепко взяла меня за руку и повелительно сказала: «Пойдем отсюда, Флейтист. Это не женщина — зверь». Я с тайной радостью покинул ненавистный дом.
Наше примирение с Дзанни длилось, увы, долго. Я капитулировал по всем фронтам и честно соблюдал условия сдачи. Мы еженощно репетировали мой номер и мирно жили в одной квартире. Теплая семейная атмосфера могла обмануть лишь человека, плохо знающего Дзанни. А я, как неизбежности, ждал расплаты за своенравие.
…Бывают моменты в жизни человека, быть может, и не самые
страшные, но болезненные, мучительные настолько, что память старается их обойти. Есть такое постыдное воспоминание и у меня. Почтеннейшая публика знает, верно, что такое чичисбей. Я мог бы выразиться проще: любовник, сожитель, но это звучит слишком обыденно. Чичисбей — слово более ридикюльное, пакостное, поэтому я выбираю его. Оно идеально отражает мою роль в маленькой пьеске, которую срежиссировал Дзанни. Сверхзадача маэстро была проста — сделать своему любимому ученику «паблисити» с помощью видного театрального критика, фамилии которого сейчас не помню. Он был весьма похож на скунса — не только внешним обликом, но и своим духовным миром.У скунса имелась жена, скунсиха лет пятидесяти. Для характеристики этой женщины могу сказать одно — она носила нижнее белье «Триумф» оранжевого цвета. В определенных кругах было известно, что путь к сердцу критика лежит через спальню его супруги. Дзанни в простых, общедоступных выражениях обрисовал мне ситуацию и примерный план действий. Здесь я слышу ханжеские восклицания дам из публики: «Как вы могли пойти на это! Какой позор!» Что ж, есть у нас еще такие высоконравственные женщины, и это радует. Представьте, мадам, Дзанни меня уговорил. И, кроме гадливости, скажу вам честно, я чувствовал интерес, низменный, поганенький, острый. Приятно удивленный согласием, Дзанни придумал мне достаточно привлекательную внешность: белоснежный костюм из рытого бархата, что было модно в те годы, шейный платок, завязанный а ля Гейне, и, как последний гениальный мазок, завершающий общую гармонию, бакенбарды в форме аккуратных полумесяцев.
Прожил я с женой скунса полгода, но никакого поворота к лучшему не произошло. У скунса был затяжной творческий кризис, и он безвыездно жил в Ялте, в Доме творчества. Дзанни на чем свет стоит ругал меня за то, что я не умею обделывать делишки подобного рода, что не могу потребовать на правах чичисбея: «А ну-ка, милая, изволь выполнять обещанное. Иначе только ты меня и видела!» Скунсиха была психологически гораздо сильнее меня и умело этим пользовалась. Единственное, чего я от нее добился, это однокомнатной квартиры на Моховой улице, переделанной из бывшей графской кухни, маленькой, но со всеми удобствами.
Связь наша оборвалась внезапно — скунс скончался в Ялте, полагаю, от творческой импотенции. Пришлось провожать вдову на похороны, что обошлось мне в копеечку, если учесть стоимость билетов туда и обратно и покупку одинаковых черных костюмов — для себя и для покойника. После этой истории Дзанни перестал разговаривать со мной, только прислал телеграмму: «Тряпка. Слюнтяй. Ничтожество».
Сделался я униформистам, за неимением иной работы в цирке. Напрасно считают, что работа униформиста скучна и не дает пищи для ума. Я получал эту пищу в изобилии каждый вечер. Без зависти, без ехидства я смотрел представление и старался найти хоть малейшее оправдание тому, что эти артисты выступают на арене, для меня недоступной.
Цирк наш назывался «Малая арена». Это объясняет многое и в репертуаре, и в подборе исполнителей. В Большом цирке выступают именитые, у нас — люди попроще, за исключением Дзанни. В представлении он выглядит инородным телом и даже нарушает гармонию дурной богемности, царящей здесь.
Эта пошлая богемность заявляет о себе сразу, с выхода на арену шпрехшталмейстера Эрика Шаранского. Он объявляет номера в стихах, всем своим видом как бы заявляя миру: «Жизнь — сволочь, а я не гордый». Седые локоны, великоватые для его ротика челюсти, румянец — все у него искусственное, все, кроме стихов. Он их пишет сам и от души.