Огонь войны (Повести)
Шрифт:
Генджи перехватил автомат, выпрыгнул из окопа, кинулся к санитару. Он упал с ним рядом, спросил, задыхаясь:
— Ну как ты?
И отпрянул, заглянув в его удивительно спокойное, неживое уже лицо.
В шуме и треске боя он услышал приглушенный хриплый зов:
— Санита-ар!
Генджи осторожно перевернул труп, снял сумку с тусклым красным крестом на выгоревшем брезенте и пополз к раненому.
Атака была отбита.
— Закурим, братцы, — весело сказал Рябоштан, разгоряченный боем, и, рассыпая махорку, стал скручивать папиросу.
К ним подошел лейтенант Сатыбалдыев, снял каску, вытер платком потный лоб.
— Это ты раненым помогал? — спросил он Генджи.
— Так санитара… —
Лейтенант перебил его:
— Ловко это у тебя получается. Так что сумку держи при себе. Понял? Помощь раненым будешь оказывать.
Час назад Генджи обидело бы такое назначение, но после того, как он добровольно побыл санитаром, увидел устремленные на него глаза, полные доверия и надежды, приказание командира показалось ему даже почетным. В конце-концов не каждый найдет в себе смелость под огнем пробраться к человеку, которому нужна помощь…
За леском в небе висел аэростат.
— Ишь, вывесили колбасу коптить, — усмехнулся Рябоштан, попыхивая самокруткой. — Жаль далеко — пуля не возьмет.
— Оттуда небось Будапешт видать, — мечтательно сказал кто-то.
Над ними кружили самолеты с черными крестами на крыльях, и солдаты, не таясь, с любопытством разглядывали их, зная, что бомбить они не станут — свои рядом.
В конце дня снова ударили минометы. И снова после шквального огня по передовой мины стали рваться где-то позади, а в кукурузе замелькали пилотки и каски поднявшихся в атаку немцев.
Генджи очнулся в полуразрушенном окопе. Он еще не знал, что обстрел прекратился, — в ушах продолжало гудеть, и голова разламывалась от нестерпимого гула и грохота. Он стряхнул с себя землю и приподнялся. Где-то в стороне длинными очередями строчил «максим», но солдаты, приникшие к стенке траншеи, не стреляли, а словно бы напряженно вслушивались во что-то.
И когда они, обрушивая сапогами края окопа, поднялись к устремились вперед, Генджи тоже, превозмогая слабость и тошноту, побежал за всеми.
«Максим» прижимал немцев, не давая им поднять даже головы, и взвод почти без потерь дошел до назначенного места и, используя пахнущие гарью воронки, занял оборону. Это была явно невыгодная позиция — немцы находились не только впереди, в кукурузном поле за противотанковым рвом, но и слева, за насыпью шоссе.
Теперь Генджи окончательно пришел в себя. «Жив, я жив — нарастало в нем радостное чувство, — и снова в бою!» Ровно и сильно билось сердце, цепко следили за всем происходящим глаза, руки сжимали автомат, а ноги — только дай приказ — готовы были снова понести его под огнем вперед. И это радостное, какое-то праздничное чувство, и сознание своей готовности все преодолеть, все вынести и сделать, что приказано, и то, что, несмотря на грохот боя и посвист пуль, он совсем не ощущает близости смерти, все это было удивительно и совсем не похоже на его представление о войне.
Генджи казалось, что в бою сразу станет виден человек — трус побледнеет и не сумеет сдержать дрожь, храбрец с горящими глазами будет идти во весь рост под пулями, предатель поднимет руки. Но он видел вокруг только напряженные, сосредоточенные, полные отчаянной решимости лица, в общем-то, совсем обыкновенные, почти такие же, как в поле, во время посевной. И сам он основательно зарывался в землю, чтобы уберечь себя от пули или осколка, и поднимался, и бежал, как только приходил приказ наступать.
— Ты не боишься смерти? — с недоброй усмешкой спросил его Хайдар, когда они расставались.
— Я хочу жить. Но место джигита сейчас в бою, — ответил тогда Генджи.
— Ты не ответил на вопрос, — настаивал Хайдар. — Всякие высокие слова я тоже умею говорить. Но признайся — ты боишься умереть?
— Все когда-нибудь умрут.
— Но одно дело умереть в семьдесят лет, другое — в семнадцать.
Ты хоть раз целовал девушку?Генджи потупился.
— Зачем ты об этом?
— Вот видишь, — обрадовался Хайдар. — Ты еще не изведал всех прелестей жизни, ты, как цыпленок, вылупившийся из яйца, не знаешь, как прекрасен мир. Вот почему ты рвешься в бой, навстречу смерти. И может случиться, что ты так никогда и не узнаешь сладости любви, А женщины… Нет, тебе не понять. Знаешь на кого ты похож? На миллионера, который не знает о своем богатстве. Хотя таких, наверное, не бывает.
— Что ты все пугаешь меня? — скрипнув от злости зубами, сказал Генджи.
Хайдар засмеялся.
— Чудак ты! У тебя есть самое большое богатство, которым может обладать человек, — молодость. А ты собираешься швырнуть его собаке под хвост.
— Самое большое мое богатство — не молодость.
— А что же?
— То, что дорого и молодым и старикам. Родина.
Хайдар тихо засмеялся.
— Так нельзя спорить, мальчик. Что Родина священна, я знаю не хуже тебя. Только зачем поворачивать так разговор? Мы же ведем речь о храбрости и трусости, об их корнях. Я утверждаю, что только не знающий цену жизни может не дорожить ею.
Генджи вскипел.
— А я считаю, что человек, который вот так рассуждает, когда Родина в опасности…
Но Хайдар хмыкнул, покачал головой и пошел прочь.
Атака не удалась. Взвод Сатыбалдыева, потеряв несколько человек убитыми, отходил к своим окопам. Ложась, отстреливаясь из автомата, снова пробегая несколько шагов, Генджи почти добрался до траншеи, как вдруг услышал вскрик странный, приглушенный. Он обернулся, шаря глазами по неясной, подернутой сумерками земле, и увидел ефрейтора Рябоштана. Тот, видимо, мучимый невыносимой болью, метался, рвал на себе гимнастерку. Вещмешок на его спине дымился. «Там же патроны, может, даже гранаты», — мелькнуло в голове у Генджи. И уже не думая о чем-другом, боясь опоздать, кинулся назад, туда, где, вздымая фонтанчики земли, ложились немецкие пули. Он не заметил фашистского пулеметчика, который повернул ствол и прицелился. Доли секунды решили исход поединка: Генджи упал возле Рябоштана, над ним с запоздалым свистом пролетела стая пуль. И лишь одна, чиркнув по рукаву, сорвала кожу.
Отбросив в сторону дымящийся вещмешок, Генджи поволок раненого в сторону своих позиций.
Позже, когда брали его санитары медсанбата, Рябоштан, словно слепой, наощупь отыскал ладонь Генджи и слабо пожал ее своими горячими пальцами.
— Ты у меня из кармана достань, — сказал он, — сверточек там…
Что-то тяжелое было завернуто в платок.
— Что это? — спросил Генджи.
Ефрейтор снова пробежал пальцами по его руке сверху вниз.
— Возьми себе. Пригодится.
Это был маленький трофейный револьвер.
Как-то Рябоштан, солдат бывалый, прошедший, как говорится, огонь и воду, сказал ему:
— Вот ты еще солдат необстрелянный, не знаешь, что самое страшное на фронте. А самое страшное, парень, это под обстрелом в окопе сидеть. Верно. В атаку идешь — тут дело ясное. Вот ты сам, вот вражья траншея, давай жми, пуля дура, штык молодец. Даже когда немец жмет, а ты пятки смазываешь, — тоже все понятно. Делай свое дело, не зевай. А коли артобстрел или, того хуже, минами он тебя закидывает — тут уж самое гиблое положение. Высунуться — ни-ни. Стало быть, ты уже не стрелок. Двигаться тебе тоже никуда нельзя. Лежи знай, да прикидывай в уме — в тебя или мимо. Мимо — стало быть, пофартило, радуйся, солдат. А чему радоваться, спрашивается? Ведь коли обстрел, то какой-то процент пострадавших должен же быть, так? И если не тебя, то твоего же товарища тот осколок заденет. Выходит, и радость не в радость. Так-то, парень.