Охота на охотника
Шрифт:
– А я просто закрывал глаза, когда следовало взять вожжи и выдрать. Я позволил тебе менять учителей одного за другим, потому что твой мальчик был слишком гениален, чтобы держаться в рамках. Я не стал отправлять его в школу. Воздержался от личного наставника, как же... слишком строг... я был занят карьерой, признаюсь, и потому доверил его воспитание тебе. И что вышло? Мой сын - полное ничтожество... зато он маму любит.
Лизавета отвернулась к окну.
Хочет она мести? Или... она не знала. А толпа кричала, требуя цесаревича и не только его... пока лишь лицезреть.
В
Здесь и в обычные-то дни жизнь, если и затихала, то ненадолго, под самое-то утро, и то пребывающий в вечном алкогольном дурмане Сидорыч мешал театру погрузиться в тихую полудрему. Покидая свой махонький закуток, в котором Сидорыч провел без малого десяток лет и, казалось, тем самым всецело сроднился с театром, он вздыхал и тихо матерясь принимался наводить порядки.
Прибирал пустые бутылки от шампанского.
Подвявшие цветы, которые продавал за недорого бабкам, а они уж, отжививши в сахарной водице, собирали из старых букетов новые.
Будил пьяненьких кордебалетных, которым случалось засыпать в непристойных позах и виде таком, что будь Сидорыч помоложе, от греха б не удержался. Подбирал вещицы, выметал мелкий сор.
Слушал жалобы, а порой и драки разнимал.
Сидорыч знал все и про всех, впрочем, знания эти не спешил выпячивать, напротив, он был приятно молчалив и обладал чудеснейшим умением не попадаться на глаза важным людям. А потому, пожалуй, его ценили куда больше, чем многих местечковых актрисок, мнящих себя примами.
Директор, помнится, в прошлым годе, награждая за службу пятью рублями, так и сказал:
– Этих профурсеток я хоть завтра новых наберу, а Сидорыч один.
Было лестно.
А еще боязно, потому как старость - она не радость и для людей богатых, что уж про Сидорыча говорить. То в боку колоть стало, то сердечко прихватывать, а то перед глазами мошки плясать начинали и такая слабость накатывала, что хоть ты за свою метлу держись, чтоб не упасть.
Сидорыч держался.
Не падал.
Но чуял: осталось ему не так и много. Смерть его не страшила, пожил он изрядно и неплохо, особенно в молодости, о которой, говоря по правде, вспоминать не любил.
Впрочем, речь не о том.
Ныне в театре было совсем уж беспокойно. Директор свалился с приступом, и две примы, одна перед одною, обхаживали болезного, норовя то водицей облить, то солей вонючих под нос сунуть и при том не просто так, но с монологами душевными, сердечными.
Старая-то Авронская чуяла, что и ее время выходит, оно-то театр театром, да только ни один грим не сделает из шестидесятилетней бабы девицу юную. Небось, если б не полюбовник ее высоких чинов, давно б попросили на роли... более соответствующие.
Да, очень директор это слово любил.
– Вы не понимаете, - Авронская, пусть и в годах, все одно была хороша, да и дело свое знала. Стала на свету, чтоб солнышко утрешнее в лицо светило, мол, кожа у нее гладкая, волос густой...
...правда, чужой, давно уж прима в париках ходит. Только знают об этом немногие люди, и Сидорыч в их числе. Ему, между прочим, все-то местные тайны ведомы.
– Естественно, он не понимает, - отозвалась Каврельская, слегка поморщившись. Она-то была хороша, юна, талантлива и голосом
обладала таким, что директор плакать изволил.От счастья.
Ей франки ангажемент предлагали, но нет, уговорили всем миром остаться. Она и осталась, надеясь главные роли получить, да только разве ж Авронская допустит?
– Я не могу выступать в этом!
– Авронская двумя пальчиками подняла полупрозрачную ткань, в которую и была облачена.
Срамота.
Или искусство? Сидорыч так и не разобрался, где заканчивается одно и начинается другое. Впрочем, на бабу он глядел охотно.
– Вчера же могли!
– попытался возразить директор, привставая с бархатного дивану, о котором в театральных кругах ходили самые разные слухи.
– Так то вчера, - сказала Авронская на удивление спокойно.
– И что изменилось?!
– Все!
– она вновь прижала руки к груди.
– Она постарела на день и теперь сомневается, что вид ее прелестей вызовет у Его императорского высочества должную... реакцию, - Каврельская двумя пальчиками подняла губку, с которой стекала ароматная вода и посмотрела на директора этак, примеряясь.
– Это было очевидно с самого начала... она не потянет роль!
– Я?!
– взвизгнула Авронская, давая петуха.
– Вы, вы. Помилуйте, это даже смешно... играть пятнадцатилетнюю пастушку в ваших-то годах... стыд и срам...
Она сдавила губку и директор поморщился. Быть может, где-то он и был согласен с Каврельской, однако... у Авронской опыт.
И покровитель.
Публика к ней привыкла, полюбить успела, пусть и порой появлялись в газетах преехидные заметочки, но... не рисковать же премьерой.
Не сегодня.
Не в такой день, когда... их императорские величества и без того в театре появлялись редко.
...и Сидорыч понял: не уступит. Прикинется умирающим, схватится за сердце, а то и вовсе забьется в притворном припадке, но роль Каврельской не отдаст. И Авронскую с ее капризами осадит. Иногда Сидорычу начинало казаться, что в этом-то и весь смысл.
С двумя примами сладить проще, чем с одной.
Он тихонечко отступил, прикрывая дыру в стене заслоночкой. А что, строили театр еще когда, вот и осталось... всякого-разного знающим людям. Порой у Сидорыча появлялось просто-таки неудержимое желание поделиться, провести кого темными тайными путями, показать закуточки, о которых ни директор, ни примы, ни прочий важный местный люд, который на Сидорыча поглядывал снисходительно, а порой и вовсе матерно о нем отзывался, знать не знал и ведать не ведал.
Вот бы удивились...
...и разозлились. Особенно кардебалетные, которые в одной комнатушке переодевались, там же и грешили по-малому, и гадости друг дружке учиняли.
Желание проходило вместе с пониманием, что разделенная на двоих тайна, тайной быть перестает. Дознайся кто, и Сидорыча попросят из театру. Куда ему идти?
То-то же...
Сердце опять закололо, и этак нехорошо, что прямо в руку отдавалось. Сидорыч пошевелил пальцами, кровь разгоняя. Надобно будет к старухе на Зарицкую сходить, чтоб травок каких дала. Или лучше к цирюльнику? Пущай пиявок поставит. Авронская вон каждую неделю кровь себе пускает для пущей бледности и молодости сохранения ради.