Окаянная сила
Шрифт:
Научилась Аленка Федьку ругать да костерить — и чуяла, что нужно как-то иначе, а как — не ведала. По пальчикам счесть могла она, сколько раз за свои двадцать два года говаривала с молодцами. Мир делился на два разных — на мужской и на женский. Мир был вполне продуманным — всякой девке, достигшей спелых лет, он подыскивал одного на всю жизнь мужа, а других мужиков ей как бы и не требовалось. Посты да постные дни не давали постельному делу приесться — и молодой муж обычно ласкал жену во всякое дозволенное верой время, так что о полюбовнике смолоду она и не задумывалась. Потом рождались дети, а потом, коли и случался бабий грех, — так проще было его замолить, чем менять устройство мира. Баба да кошка
Аленке прекрасно жилось в женском мире — а теперь вот приходилось обустраиваться в каком-то странном, и некому было поучить, что да как.
Очевидно, Федька затылком увидел свою суженую. Резко повернулся — и гирька на ремне, возвращаясь, весомо стукнула его по бедру. Так что вместо приветствия был Аленке изумленный матерок.
— Чего лаешься, ирод? — спросила она. — Жених богоданный! Пшена принес?
— Какое пшено… Дядька Баловень меня прочь гонит, — хмуро отвечал Федька. — Говорит — второй год в налетах, кистень держу, как баба дохлую мышь за хвост… А я виноват, да? Меня учили? Коней укрючить не умею! А я ранее укрюк видывал? У нас-то не те кони, чтобы за ними с укрюком гоняться! Весной их за хвост не подымешь, а не то чтоб бегать! Я себе глухой кистень смастерил, а дядька Баловень говорит — ремешок короткий! Делай, говорит, кистень-навязень! Учись, говорит! Кому, говорит, ты неученый нужен!
Ничего Аленка в этой жалобе не поняла.
— Пшена обещал — где пшено? Кормить тебя нечем, один хлеб.
— Я сала принес.
Аленка обрадовалась, но, войдя в избенку, увидела на столе это сало — и пригорюнилась. Его Федьке стало бы на один кус.
Федька вошел следом, смотал с рук ремни кистеней и положил оружие на стол.
— Да ты в своем уме? — Аленка смахнула эту гадость на земляной, каменно утоптанный пол.
Федька остолбенел.
— На стол хлеб кладут, Божье благословеньице, — объяснила Аленка. — А ты что положил? Креста на тебе нет!
— Есть крест… — буркнул Федька. — А что, кашу не варила? Мы бы сала потолкли — да в кашу!
— Из чего? Из коры осиновой?!
Огрызнувшись, Аленка принялась резать хлеб.
— Да ты и печь сегодня не топила, — обратил внимание Федька.
— А ты дров нарубил?
— Нешто я тебе воксарей не заготовил?
— Заготовил — осиновых! Мне бабы сказали — осиновые дрова не топкие. Не лезь под руку — порежу!
И это было серьезной угрозой — хоть и туповат ножик, а выставила его Аленка бестрепетно, да и досталось бы Федьке поделом — вздумал сзади приласкаться!
— Да что ж ты косоротишься! — в отчаянии воскликнул Федька. — Нешто я тебе не жених? Нешто я тебя не балую? Вон давеча дуван хабарили… тьфу, хабар дуванили… дуван дуванили… Четыре подводы добра! Я тебе припас… Мужики грошались…
— Хоть бы ты по-христиански говорить выучился! — снова возмутилась Аленка.
— По-христиански-то я могу, я вот еще по-нашенски не умею! — отвечал сердитый Федька. — Ну, говорю же — мужики со смеху животы надсадили!.. Баловень заглянул в укладку — ну, говорит, лягушка тебя заклюй! Ты, говорит, Федя, все наши грехи замолишь! Посадим тебя вышивать пелены к образам!
— Какие еще пелены к образам! — Аленка почувствовала, что на нее накатывает ярость, даже затрясла зажатым в кулачке ножом. — Да ты и иголку-то взять не умеешь!
— Да к чему мне иголка?! — Федька от возмущения, что Аленка никак не поймет его, возвысил голос до того, что прорезалась в нем неожиданная плаксивость. — Я, чай,
мужик! Я тебе припас! Да вот же, погляди! Мы хабар дуванили…Тут лишь Аленка, проследив направление его чумазого перста, увидела небольшую, но нарядную укладку, узорным железом окованную и с круглой ручкой на крышке, чтобы удобней брать.
— Это что еще? — насторожившись, спросила она.
— Да тебе это, тебе брал!
Аленка, положив нож, торопливо откинула крышку.
Полна была укладка узелков с узелочками, стопочек тонкого полотна, увязанных шелковых и бархатных лоскутков. Она стала выкладывать всё это нежданное богатство на скамью, разворачивать — и вдруг, сама того не ожидая, обрадовалась несказанно.
В одном узелке оказались мотки ниток — шелка сканого, шелка некрученого, шелка шемаханского, тонких оттенков, желтоватых, охристых, розовых — то, что нужно мастерице для лицевого шитья. Отдельно маленькими пасмочками лежали золотые нити — пряденое золото с продернутой шелковинкой, крученое золото — и с алой, и с лазоревой нитью, моточек волоченого золота… И там же были воткнуты иголки.
— Ах ты господи… — прошептала Аленка.
Она перебирала вышивальный приклад, радуясь каждой ниточке. Затем, отложив пестрое сокровище, стала копаться далее — нашла связочки конского волоса, на который низать мелкий, семенной жемчуг. Сам жемчуг отыскался в мешочке — семенной, известный Аленке как варгузинский, — россыпью, а довольно крупный скатный, кафимский, — на снизках.
Отдельно были завернуты серебряные дробницы — видно, хозяйка укладки собралась расшивать облачение в церковь. Аленка разложила их — не те, какие ей доводилось нашивать в оставленные пустыми меж вышивки места на бархатах и атласах, не тончайшей работы, не старые, с облаченья на облаченье перешиваемые, которые знаменил еще знаменитый жалованный иконописец Оружейной палаты Семен Ушаков, а всё же, всё же… Вот и крошечный Никола-Угодник, по высокому лбу легко признать, вот и Богородица, а старец со свитком — святой Матфей, сидит себе, Евангелие пишет…
Как давно не перебирала Аленка этих крошечных серебряных образков, таких, что на ладошку четверо помещаются!..
— Угодил ли? — глядя на нее с некоторым испугом, осведомился Федька.
Аленка повернулась к нему.
— Ну уж угодил! — поняв по сияющему личику, какую радость приволок, воскликнул он. — Ну? Там и юсы были, дядька Баловень дуванил, мне полтина досталась, а с иного дувана шистяк мне обещал знатный, чтобы не хуже других наряжаться. А коли не шистяк — так шерсно.
Аленка, всё еще улыбаясь, смотрела на него и не понимала — что такое городит?
— А дядька Баловень не обзетит! Слушай, Алена, а коли я шерсно притащу — ты мне шистяк сварганила бы? Вот ведь и иголки, и нитки есть, и ножницы там, чай, завалялись…
Она молчала.
Ей вдруг сделалось безумно весело. Федька стоял перед ней — смешной, встрепанный, долговязый, лопочущий не по-христиански, всё на свете ей попортивший да погубивший, и всё же готова была Аленка сейчас сама обнять да поцеловать его, дурака, такую радость доставил он ей подарком.
Чтобы и впрямь не броситься ему на шею, Аленка снова в укладку полезла, ширинку недошитую достала, шапочку раскроенную, убрусы, два зарукавья.
— Алена… Я ненадолго же… Ты скажи — где чего поработать? Поправить, может, чего?
— Бабы доску просили для масляного жома, — вспомнила вдруг она. — Ты поди к бабке Голотурихе или к Баловнихе, они растолкуют.
— Алена…
Она обернулась.
— Алена…
Уж такой жалобный голосок сделал Федька — как малое дитя, что, за мамкину распашницу держась, хнычет и просит пряничка.
— Да что тебе, неурядливый?..
— Алена… Я жом наладить успею…
— Ну так что же?