Ола
Шрифт:
И только когда я эскудо эти рукой сгреб, понял – не так что-то. С монетами все в порядке (тяжелые, даже края не обрезаны!) и со мною пока – гоже.
…Или нет? Словно слабость какая-то накатила, и булавка с камешками синими, что у меня за воротом, тяжеленной сделалась.
– Сеньор Кихада неподалеку отсюда, на постоялом дворе «Меч Сида». Напишите ему!
И снова на меня посмотрела – прямо в глаза. Ох, и плохо же мне стало. Наивный я человек, если думал моего Дона Саладо от этой зеленоглазой спрятать!
– Если надо, могу позвать писца. Продиктуете.
– Обойдусь как-нибудь, – вздохнул я, табурет к столику поближе придвигая. – Это у тех, которые благородные, почерк
Даже дернуло меня, когда она рассмеялась.
– Согласна! Да что с вами, Игнасио? Неужели вам кажется, что сеньору Кихада здесь нанесут какую-нибудь обиду?
– Да не кажется мне, ваше сиятельство. (Кажется – это если никакой уверенности нет.) Перо уже в руке – большое, чуть ли не павлинье. И что делать? Не писать? Так на веревке идальго моего притащат.
[43] Испанские дворяне плохо владели грамотой.
Написал. Расписался, аккуратно так, буквочка к буквочке: «Игнасио Гевара», на ампольеты поглядел…
Сыплется в ампольетах песочек – песчинка песчинку догоняет.
А может, еще успеет мой рыцарь удрать? Или сообразит чего? Мечом-то он работать умеет, сам видел!
– Хорошо.
Сложила она письмо, в руке подержала. Положила.
– Я хотела бы, чтобы вы, Игнасио, пожили здесь еще некоторое время. Вам будут платить тридцать мараведи в день, а делать ничего не придется.
Угу…
Улыбнулся я, встал.
– Пикаро я, ваше сиятельство. А пикаро – они народ вольный!
– Знаю! – оборвала она меня – резко так, решительно. – Но пикаро тоже служат, если срок не превышает год. От одного дня Святого Хуана до другого. Так?
Все верно! Как говорится, я служить исправно стану от Хуана до Хуана…
А ей-то кто сказал? И на что намекает? Что меня здесь цельный год солить будут?
– Так что вам, Игнасио, лучше остаться здесь. И лучше со мною не ссориться. Это ясно?
Тут с меня весь задор и сошел. Потому как и вправду ясно все стало. И с тем, что не выпустят, и чего с моими эскудо не так. Полное просветление наступило. Потому как не просто золотые на подушке этой лежали…
Эх, где же мои глаза-то были!
…а в петелечке вроде. Тоненькая такая петелечка – из волос человеческих…
Говорят, что у Кордовы,Если чуть на юг проехать,Ты увидишь пропасть Кабра.По краям там голый камень —Камень да земля сухая,Не найдешь и травки козьей.Днем туман стоит над Каброй,Даже солнца не заметишь,Ночью блещет свет холодный —Словно бы гниет там что-то.И болтают поселяне,Если выпьют в праздник вволю,Что не просто пропасть Кабра,А дорожка в преисподнюю.Будто сам Нечистый ходитВ ночь на Страстную субботуЧерез Кабру в мир наш грешный,Чтоб забрать лихие души.Но маркизе де КордоваНи к чему в Кордову ехать,Если Кабра под рукою —Дверь открыла – и шагнула.Весь коридор – сорок шагов. А если широко шагать – тридцать четыре.
Вот
и шагаю. А чего еще делать? Комнатка за день опостылеть успела, поговорить не с кем, из коридора не выпускают.И тошно так, тошно! Рука, что эскудо эти проклятые брала, аж горит. Одна надежда – не дотронулся я до этой петельки. Да только надежда слабенькая, знала ее сиятельство, что делала.
Ох, и наслышался я про эти петельки! Про петельки, про следки вынутые. Фу, и вспоминать не хочется. Вот дела! Бабку какую-нибудь из селеньица глухого за эту петельку прямиком на дыбу пошлют. На дыбу, а после на поля Табладо, где Кемадеро это, будь оно неладно. Ну а с их сиятельствами так, понятно, не поступишь. Да и разве докажешь чего? Посинеет морда, кишки со внутренностями всеми узлом завяжутся…
Ой!
Повернулся я, головой тряхнул, чтобы про внутренности мои бедные не думать, – и снова коридором. Я ведь не просто так хожу, подметки стаптываю. У той двери, что заперта, каждый раз останавливаюсь.
Слушаю.
Да только тихо там. Не совсем, конечно. То шелест какой-то, а то и вроде застонет кто-то. Но – не отзывается, я уже три раза выкликал.
И сеньора Пенью, Адонис который, снова куда-то черти унесли.
…А вдруг и правда, спаси нас Дева Святая?
Остановился я, подумал чуток и решил коридор больше не мерить. Иначе поступить. Я, конечно, не лицедей-хуглар, в театре бродячем не играю, но если надо…
Встал я возле дверей, за которыми комната сеньора Адониса, и себя им вообразил. И ростом я меньше, и в плечах уже, и балахон на мне генуэзский. И ночь вокруг стоит. Выхожу, значит, я из комнаты, вою, гнусно так:
– О-о-о-о-о-о-о!
…Ну, выть я, положим, не стал, вообразил только.
И шаг делаю, другой, третий. Вроде как прямо иду, потому как шаги не удалялись и не приближались. Иду, значит, затем чем-то скриплю.
Исчезаю.
А куда? Перед носом – стена, деревом обшита, темным таким, прочным…
Обшита, значит? Ой как интересно!
Стал я пальчиком обшивку эту ковырять…
Не успел – сеньор Адонис пожаловать изволили. Не сквозь стену – через дверь коридорную. Отворили, видать, ему. То есть не пожаловал, потому как слово это ну никак сюда не лезет.
…Еле подхватить успел!
– Вы правы, сеньор, со мною и вправду происходит что-то странное, но самое невероятное в том, что я об этом не могу думать. Вот разве что, когда вы рядом…
Как меня зовут, он тоже забыл. Бледный такой весь, прозрачный.
Точно – прозрачный! Только не светится, а вроде как наоборот. Лежит, тихий такой, даже не моргает, в потолок беленый уставился.
Уложил я его на кровать – в его комнате, само собой. Заодно и осмотрелся. Такая же комната, как у меня, на столике – книжка толстая в переплете кожаном с застежкой серебряной, перо с чернильницей, лист бумаги. Чистый – ни строчки, ни кляксы.
И распятия нет. У меня-то висит – черное, большое.
– Вот сейчас, когда вы рядом, сеньор, понимаю я, что помню себя только пару часов в сутки – на рассвете и ближе к вечеру, как сейчас. А в прочее время… Может, это и есть любовь, как вы думаете?
А я все петельку вспоминаю…
Поглядел я на него, болезного, головой покачал:
– А скажите мне, сеньор Пенья, откуда вы взяли, что вы поэт и что Галатею, то есть ее сиятельство, страх как любите?
Моргнул, губами пошевелил – испуганно так.
– Не знаю!
Не знает, значит…
А ночью, как стемнело совсем, собаки во дворе появились. Много! Большие, вроде канарских ищеек, будь они, сволочи, прокляты! Не лают, зато по всему двору носятся, носами землю роют.
И женщины той нет – дуэньи. Или привиделась мне она?