Омут
Шрифт:
— Она мне заплатит! Она заплатит…
Наум пересказывал Третьякову сведения, поступившие от Шумова. Третьяков слушал внимательно, но вдруг прервал:
— Черт!..
Наум остановился, ожидая пояснений.
— Да не вовремя этот Пряхин забузил! Он бы нам сейчас вот так полезен был!..
Третьяков провел по горлу ребром ладони.
— Теперь уже лишь бы не опасен. С его-то мутью в голове, — заметил Миндлин.
— Ладно. Значит, у него есть сестра, бывшая гимназистка. У той —
— Даже почитатель.
— Но пока не в банде?
— Вот именно — пока.
— А ты думаешь, Техник Шумова и офицера в банду затягивал?
— Куда ж еще?
— В банде у него другой народ. Тут что-то еще…
— Последнее время эта сволочь потеряла всякое чувство реального. Грозятся открыто. Подбрасывают листки на базарах — власть, дескать, наша…
— Читал: «Перебьем чекистов…» Вот эта наглость меня и настораживает.
— Техник фактически в открытую пьянствует по кабакам. Вербует людей…
— Вербует. Но нужно узнать, для чего.
— Значит, брать его пока не будем?
— Пока Шумов не собрал все об их замыслах, ни в коем случае.
— Я понимаю, взять Техника сейчас — значит демаскировать Шумова, но и позволять им подрывать наш авторитет…
— Не подорвут.
— Врагов слишком много.
— Ну, если б слишком было, мы бы уже тут не сидели.
Третьяков откинул на спинку стула свое крупное тело.
— Однако контрреволюция еще имеет резервы.
— Имеет. Ограниченные. Недобитки, в основном.
— А новый частник?
— Самойлович? Который тебя в детстве по головке гладил?
— Представляю, с какой радостью он свернул бы мне сейчас эту головку.
— Не исключено. Политические его симпатии понятны, а вот конкретные связи с врагами…
— Такой в шкурных интересах и с Техником свяжется.
Третьяков взглянул на часы:
— Поздновато, однако. Но что поделаешь, у каждого своя забота — им связывать, запутывать, нам распутывать. На сегодня задача ясна?
Задача была ясна. Она определилась не сегодня и всегда была трудна. Сегодня были только свои дополнительные особенности: узнать, выяснить, уточнить, принять меры, ликвидировать — все это почти полностью, до предела занимало время и мозг, а дома между тем болел, задыхаясь в кашле, горел в жару, а может быть, и сгорал ребенок, маленький и единственный сынишка.
Когда Наум заполночь вошел в свою комнату, у кроватки сидел Гросман. Сердце сжалось: неужели совсем плохо?
Доктор понял его состояние и сразу же сказал, вставая:
— Кризис позади. Он спит.
Мальчик действительно спал. Ослабевший, исхудавший, едва видный под простынкой.
На табурете рядом стояли медицинские банки, скипидарная растирка.
— Спасибо, доктор.
Гросман поклонился и надел старый пиджак, который повесил на спинку стула.
— Ваша жена знает, что нужно делать. А я пойду.
— Я провожу вас.
— Не стоит.
—
Я все-таки провожу. Очень поздно.Доктор взял маленький саквояж, и они вышли.
Стояла очень светлая ночь, какие бывают в ясное полнолуние. В голубом потоке света тени казались особенно черными и четкими. Тени домов стлались полотнищами, будто на какой-то огромной веревке вывесили гигантские простыни и наволочки. Зато деревья отражались причудливыми арабесками. Ступать по ним невольно хотелось с осторожностью, чтобы не повредить хрупкие узоры ветвей. Длинноногий Наум их перешагивал, невысокий доктор старался обойти.
— Вам нужно беречь вашего мальчика.
— Может быть осложнение?
— Нет, не думаю. Я о другом.
— О другом?
— Да. Совсем о другом. Я наблюдал за вашим ребенком. У него тонкая организация. Он очень впечатлительный. В его глазах я видел вековую печаль нашего народа…
Наум не любил таких разговоров, но ему не хотелось возражать доктору, который выходил его сына.
— Вы хотите что-то посоветовать?
— Да. Вот именно. Вам.
— Я вас слушаю.
— Если вы любите вашего мальчика — а как же вы можете его не любить! — вы должны больше думать о нем.
— Поверьте, дороже его…
— Вот-вот! И поэтому вы должны думать о нем. То есть вы должны беречь себя, чтобы сберечь его. Больше беречь себя.
— Вы же знаете, кто я, Юлий Борисович, я…
— Погодите! — не дал ему договорить Гросман. — Вы революционер, я понимаю, и поэтому есть много людей, которые желают вам зла.
— Не мне одному. Я не могу беречь себя больше, чем позволяет обстановка.
— Ах, я все это знаю. Вы верите в преобразование мира. Но если вы так уж верите, то подумайте, для кого вы хотите его преобразовать? И может ли всемирное счастье заменить ребенку отца?
— Всемирное счастье тоже кое-что значит, — возразил Наум мягко.
— Но я обыкновенный детский врач, и я думаю о детях, которых лечу. А что касается мировой революции…
— Вы просто не верите в нее.
— Если хотите знать правду, я не верю. Но я не собираюсь вас агитировать.
«Сколько же их, еще неверящих, — подумал Наум устало, — а ведь он умный человек. И не эксплуататор, не то что этот жулик Самойлович…»
— И не нужно. Но почему вы заговорили о людях, которые желают мне зла? Это общая мысль или конкретная?
— А вы не знаете?
— Я знаю, что моя жизнь всегда в опасности, но если вы имели в виду определенных людей…
— Я не осведомитель! — Доктор вскинул голову, и очки его сверкнули в лунном свете. — Я только человек одной с вами крови. Я хочу вам добра.
— А Самойлович? Он тоже хочет мне добра?.
— Почему вы спросили о Самойловиче?
— Недавно мы говорили с ним и не поняли друг друга. Вот вам и кровь. Нет, в кровь я не верю, как вы не верите в мировую революцию. Я верю в братство людей и в классовую борьбу.