Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ооли. Хроники повседневности. Книга первая. Перевозчик
Шрифт:

Обволакивающая, мягкая, теплая нежность обрушивалась внезапно, переполняла и затопляла – и отведавшим этой ойи оставалось разве что молча сидеть, держась за руки, так что и разорвать это прикосновение, и даже отвести взгляд представлялось решительно невозможным. Попытка в такое мгновение выразить нахлынувшие чувства словами неизменно обнаруживала полнейшую свою несостоятельность – но и это было делом, скорее, забавным, лишенным всякой неловкости. Смущенная улыбка неизменно встречалась всеобъемлющим пониманием, сквозящим во взгляде, тонула в улыбке ответной, встречной; признания оставались невысказанными – и все же услышанными, а разделенные чувства будто перетекали меж людьми напрямую, как вода в сообщающихся сосудах, не нуждаясь более в помощи слов: только тишина, и тающая нежность, и молчаливое единение.

Можно было бы сказать, что ойа тающей нежности растапливала сердца, сплавляла их в единое целое – правда же заключалась в том, что тающая эта нежность была качеством, присущим самой лишь паре – никак не ойе. Как

и всякая хорошо приготовленная ойа, та лишь открывала истинную природу вещей, обнаруживала подлинное значение событий, указывала на возможности, неочевидные или скрытые – и, позволяя проявиться тому, что есть, по сути, ничего не добавляла и не меняла. Так что, как бы свято ни были уверены в обратном влюбленные, и ойа сплетения судеб в действительности тоже ничего не сплетала.

Мичи прикрыл глаза – и не открывал долго, перекатывая ойу на языке. Когда же он, наконец, поднял взгляд, то обнаружил Аши, смотрящего прямо на него с веселым прищуром. Тот явно понимал, что же, собственно, происходит: некая особая сдержанность, торжественность даже, так и проглядывала сквозь эту его вполне расслабленную манеру держаться.

– Понял, а?

Мичи молча кивнул. Вопросы роились в его голове; говорить, однако же, совсем не хотелось.

– Пока что – попьем, да? Поговорить-то, оно того – всяко еще успеется.

Аши поднял свою чашку, поднес к лицу – поближе, чтобы как следует рассмотреть цвет и вдохнуть аромат напитка; сделал глоток. Мичи последовал его примеру, осознавая, что испытывает нечто невообразимое: вот он сидит за каменной стойкой старой ойаны, держит в ладонях чашку густого, горячего напитка – и в то же самое время, каким-то непостижимым образом, совершенно отчетливо присутствует в чашке ойи, будто бы сам превратился в одну из ее составных частей. Да, вкус ойи определенно содержал столь глубокое понимание его сущности, да еще и выражал его так непосредственно, что Мичи, посвятивший попыткам в себе разобраться годы, полные сомнений, размышлений, догадок и случайных открытий, привыкший считать это захватывающее занятие – весьма, к тому же, далекое от завершения – главным делом своей жизни, прямо таки задохнулся от неожиданности. На короткий миг ему показалось даже, что так – нечестно, нельзя, не должно быть: слишком это легко, слишком просто. Он чувствовал себя подобно человеку, впервые увидевшему свое отражение: все, что было знакомо прежде разве что лишь на ощупь, а то и с чужих слов, внезапно предстало взгляду с полной определенностью, не оставлявшей больше простора воображению. Впрочем, внимание его не задержалось на этой мысли, и тут же вернулось к невероятному откровению, разворачивающейся перед ним тайне. Ойа была им, он – ею.

Сделав еще глоток, Мичи обнаружил, что помимо собственной его сокровенной сущности, словно бы растворенной в напитке, ойа явно содержала и еще кое-что. Законченный, целостный вкус ее словно бы состоял из двух половин – и другая, необъяснимо и явственно, выражала Аши, передавала саму его суть, представляла ее совершенно особым потоком образов. Вкусы не смешивались, но ощущались каждый в отдельности, хотя и одновременно. Они звучали, как две мелодии – не перебивая друг друга, но в то же время, и не сливаясь в одну. При желании можно было сосредоточиться на любой из них, следовать за всеми ее оттенками, почти перестав ощущать другую – чтобы через мгновение, без малейших усилий, переключиться уже к иной, а то и чувствовать сразу обе: это было немыслимо и прекрасно.

Вкус ойи сплетения судеб разворачивался чередою образов, будто всплывающих из ниоткуда – и каждый из них казался законченным, завершенным, пригодным для жизни миром. Мичи прислушивался к себе, растворенному в этом вкусе – будто перелистывал страницы волшебной книги, и каждая повествовала о нем, выхватывала ту или эту его черту, приоткрывала одну его сторону за другой, и не было конца этому погружению в собственную глубину. Мичи представал вкусом туманного утра, запахом прелой листвы, старых книг в потертых кожаных переплетах и мокрой шерсти. Он был каменной лестницей, ведущей в прохладу древнего подземелья, сырым осенним ветром, далекими огнями в ночи, потемневшей от времени бронзой, теплым отпечатком закатного солнца на кирпичной стене, одиноким ударом колокола, обрывками смутно различимых голосов, что вплетаются в дрему жаркого летнего полудня… Вкус Мичи был извилист и сложен: он петлял, словно лодка, идущая к берегу меж камнями; ускользал, становился едва различимым – и опять набирал мощь, сгущался, наполняясь какой-то тягучей плотностью, тяжестью, глубиной. Мичи узнавал себя все отчетливее. Он с некоторой растерянностью осознал, что постижение себя через привычный ему, да единственно и знакомый прежде путь размышлений неизбежно сводилось к попытке себя описать, обозначить, как-то определить – и путь этот неизбежно водил его кругами, раз за разом возвращая в исходную точку. Как становилось вполне очевидно в свете только что пережитого откровения, дорога эта не вела, да и никак не могла привести его к желанной цели. Все было бесконечно сложнее и проще. Ойа без единого слова открывала его сущность, и сущностью этой оказался – Мичи вдруг понял, что снова может мыслить более или менее связно – беспрестанный, неудержимый поиск некоторой вечно ускользающей точки неустойчивого равновесия. Даже нет, не так – он и был самой этой точкой, в которой сходилось все множество линий напряжения, что связывают противоположные полюса его жизни.

Неприхотливый едва не до аскетизма, Мичи – в то же время – был откровенно жаден до простых радостей жизни. Он находил утонченное наслаждение в своем одиночестве – и тянулся к подлинной близости, полагая жизнь, замкнутую в себе, по определению неполноценной, лишенной чего-то бесконечно важного: самого, что ни на есть, главного. Превыше всего на свете ценил он душевный покой – но готов был запросто лишиться его в погоне за ярким переживанием – глубоким, подлинным, словно бы драгоценный покой служил ему мелкой разменной монетой. Он вел размеренную, вполне оседлую жизнь, мало-помалу создавая вокруг

себя уютный мирок, обрастая милыми сердцу привычками и вещами – и не переставал при этом ощущать себя странником, сделавшим лишь короткий привал в своем путешествии безо всякой конечной точки. Порою, по случаю и настроению, он писал длинные, содержательные, поэтичные письма, адресуя их Мичи времен поздней осени – тому самому, с древней мозаики в ойане Урсиа – и легко обходился, однако же, в повседневном своем общении едва полной мерой слов; хорошо еще, если хоть половина их могла быть употреблена в приличном обществе.

И без того чуждый крайностям, Мичи со всей ясностью понимал теперь, что никогда и не смог бы пристать ни к одному из этих берегов окончательно – как не смог, несмотря на вполне искренние свои попытки, всецело принять прибежища ни одного из течений мысли, известных в Ооли. Порою, устав от всей этой сложности, он испытывал потребность в покое, который любая определенность даровала бы ему охотно и щедро – и не раз решал начать новую жизнь, в которой все, наконец уже, будет простым, понятным и однозначным. Отказываясь от одной своей части в пользу другой, делая очередной решительный и окончательный выбор, на некоторое время он обретал то, что казалось ему желанным равновесием – однако было, напротив, смещением равновесия: перекосом, как выразился бы он сам. Цельность же его, молчаливая глубинная суть – растянутая меж полюсов, словно гулкая тугая струна – перекосов, конечно же, не терпела; всякий раз Мичи вскоре вновь обнаруживал себя в той самой точке, где – как он только теперь неожиданно понял – ему и следовало находиться: между.

Он был кораблем, которому не светила приписка ни в одном порту – и счастье его, как начинал он понимать теперь с облегчением, в том-то и заключалось, чтобы попросту оставаться в пути: бороздить океан, бросать ненадолго якорь то там, то здесь, принимать на борт товары и пассажиров – чтобы вскоре поднять паруса, да и отправляться уже к другому концу света; но и того – коснуться лишь, да и расстаться легко со всем, взятым на борт, без сожалений, без горечи; подлататься, быть может – и сразу же снова в путь, в открытое море, не сопротивляясь ни судьбе своей, ни природе.

Так звучала партия Мичи в ойе сплетения судеб – но сколь бы многое ни открылось ему, какими понятными ни казались отныне и путь, и сама его сущность, было еще кое-что. Вкус ойи, выражавший всю полноту жизни Мичи, оставался подчеркнуто незавершенным, как вкус только что приготовленного нимиру.

Сложный салат нимиру, легенду столичной высокой кухни, готовили из пряной водоросли агули, сладких орешков патту, волокнистой сердцевины стеблей авага и сушеных плодов вигу под соусом аламакати. Соус этот продавался на вес серебра и доставлялся купцами с далеких островов Каведочи – надо ли добавлять, что рецепт его веками составлял бережно хранимую тайну? Особенность же салата нимиру заключалась в том, что вкус его, после того как все составные части соединялись, весьма ощутимо менялся с течением времени. Слишком резкий, грубый, почти непригодный в пищу сразу после приготовления, уже за время, достаточное, чтобы выкурить небольшую трубку, он начинал приобретать консистенцию и вкус более нежные, сглаженные. Чуть выдержанный нимиру вполне подходил в качестве легкой, но питательной закуски – однако, оставленный в подходящих условиях – то есть в месте прохладном, сухом, темном и хорошо проветриваемом – набирал такой глубины и сложности вкуса, претерпевающего драматические перемены от терпкости к утонченной сладости, что употреблялся уже почти исключительно в качестве десерта. Именно такого рода незавершенность – когда все составные части собраны уже вместе, и лишь времени остается сделать свою работу, сплавляя их воедино – и присутствовала в той части вкуса ойи, что соответствовала Мичи.

Что же касается другой половины – той, которая выражала Аши – свежего салата нимиру не напоминала она и в самой малейшей степени, будучи совершенно законченной. Мичи, полагая подобную завершенность далекой своей целью, часто задумывался: какова она, и на что похожа – и вот, наконец, получил возможность в буквальном смысле отведать ее на вкус.

Завзятый охотник до всяческих редкостей, Мичи легко узнал это чувство, знакомое по наиболее удачным его набегам на лавки старьевщиков: точно так же ощущал он себя, когда среди великого множества разнообразных предметов встречалась ему вещь особая – не самая непременно красивая, не обязательно драгоценная, изысканная или уж очень древняя, но, так или иначе, обладающая неким невыразимым качеством, определить которое иначе, как совершенство, Мичи не мог. В такие моменты у него всякий раз перехватывало дыхание: волна трепета, восхищения, изумления, радости узнавания поднималась в нем, окатывала с ног до головы, захлестывала и, схлынув, оставляла, растерянного и ошеломленного – легкую добычу для наблюдательного и предприимчивого торговца. Со временем Мичи, чья платежеспособность безнадежно отставала от эстетического чутья, научился ни единым словом, ни намеком, ни жестом не выдавать истинного своего состояния – что, очевидно, сберегло ему немалое количество серебра. Он до сих пор не мог сдержать улыбки, вспоминая, как выторговал за пару монет столь им любимый джуми. Кроме того, узнал он о совершенстве еще кое-что: порою, держа в руках вещь явно особенную, испытывая то самое, волшебное, знакомое уже чувство, он вдруг – неожиданно для себя – понимал, что предмет этот, по той или иной причине, не был ему предназначен – сколь бы ни был он удивительным, как бы определенно не ощущались подлинные его красота или ценность. И так же, как выбирал правильные, настоящие вещи среди множества безделушек – всматриваясь, прикасаясь, вдумчиво как бы взвешивая – Мичи и между ними учился искать свои, составлявшие с жизнью его гармоничное целое, связанные с его внутренней сущностью нитями таинственного сродства; приучился и спокойно откладывать остальные – возвращать торговцу, насладившись сполна самим уже прикосновением к совершенству, радуясь и просто существованию, присутствию его в мире, и собственной способности узнавать его, отличать, почти уже безошибочной.

Поделиться с друзьями: