Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ооли. Хроники повседневности. Книга первая. Перевозчик
Шрифт:

– Славно же, а? Скажи?

Снаружи домик казался совсем небольшим, коренастым, вросшим в землю едва не по самую крышу. Внутри же помещение оказалось довольно просторным: от входной двери спускались четыре широких ступени, так что потолок находился неожиданно высоко. Под каждым из окон – больше, впрочем, напоминавших бойницы – располагался легкий плетеный столик; на столах – по паре перевернутых ножками кверху стульев. Каменная, добротной кладки стена делила круглое помещение поровну: одну половину и занимало, собственно, заведение – другая же часть, вероятно, была жилой. Удобно – подумалось Мичи, имевшему некоторые виды на собственное будущее, а потому не упускавшему случая приглядеться: где, да как было что устроено. Во всю высоту дальней стены сооружены были полки, уставленные коробками, склянками, свертками, ящичками и всевозможной полезной утварью. Тут же, несколько отступив от стены, прямо напротив входа, помещалась и рабочая стойка – мощное, крепкое,

сложенное из булыжников основание, крытое цельнокаменной тяжелой плитой. Прямо внутри самой стойки устроен был и очаг: открытая чугунная решетка вписана в каменную столешницу, а дыму – судя по всему – полагалось уходить в нависающий сверху, тянущийся к потолку медный раструб. Места между стеной и стойкой оставалось немного, но хозяин, при некоторой сноровке, все же запросто мог повернуться, туда-сюда. К стене приставлена была и длинная лестница: до верхних полок не дотянулся бы даже и Мичи, в общем и целом довольно рослый.

Мичи постоял еще немного, осматриваясь, прислушиваясь к собственным ощущениям – и вдруг понял, что и само это место, и гостеприимный его хозяин приходятся ему вполне по душе. Почувствовав себя, наконец, легко и непринужденно, с присущей давнему завсегдатаю ойаны ловкостью он взобрался на один из высоких тяжелых стульев у самой стойки, уселся вполоборота, опираясь локтем на прохладную поверхность столешницы, закинул ногу на ногу и ответил уже совершенно искренне:

– А ведь и правда, Аши – славно здесь, у тебя!

Аши, явно польщенный, принялся разводить огонь в очаге. Бойкие язычки пламени запрыгали, выглядывая сквозь чугунные прутья решетки и целыми стаями отправляя веселые искорки к темневшему под потолком раструбу.

– Недурно придумано! – заметил вслух Мичи, кивком указывая на раструб и вытягивая к очагу основательно уже замерзшие на вечернем осеннем воздухе руки. Не упустил он и случая проследить за игрой света и тени на каменных стенах, полюбоваться тусклыми отблесками, которыми вспыхивала то одна, то другая из бесчисленных склянок, заполнявших полки за спиной Аши.

– А то, Мичи! А то!

Аши немного еще посуетился у очага, поворочал в нем кочергой, и, наконец, разогнулся, заговорщицки подмигнул Мичи и взобрался на высокий стул по собственную сторону стойки. Пару мгновений он довольно точно – и потому весьма забавно – подражал свойственной Мичи манере сидеть, вызвав у того искреннюю улыбку; тут же, впрочем, не выдержал – фыркнул от удовольствия, что шутка его не осталась незамеченной. Подогнув под себя ногу и откинувшись на спинку стула, он сказал:

– Ну, пусть его, погорит. Что ли, пока, покурим?

Такого поворота Мичи, признаться честно, не ожидал. Ему казалось уже, что теперь-то он точно знает, что представляет собою радушный его хозяин – домовитый, веселый, дружелюбный и простоватый. Мичи всегда нравилась эта порода. Порой он искренне завидовал незамысловатому, неунывающему жизнелюбию, исходившему от подобного склада людей, как лучится тепло от растопленного очага. В их обществе было ему легко – он словно бы отдыхал от себя самого: от путаных своих мыслей, смутных переживаний, неуверенного еще понимания, от того постоянного, никогда полностью не покидавшего его напряжения, с которым Мичи пробирался по собственному пути, то и дело терявшемуся, ускользавшему, уходившему из под ног – как незнакомая тропинка, по которой идешь один, в темноте, ощупью. Людям же вроде Аши – думалось Мичи – жизнь будто сама дается с такой непринужденной естественностью, что и задумываться не приходится, словно все с самого начала и так понятно: живи себе, знай, да радуйся.

Частенько приходилось Мичи встречать и поэтичные восхваления стези простеца, превозносившейся учеными мужами как образец для подражания, своего рода идеал, к которому полагалось стремиться истинному искателю. По их мнению – которое Мичи вполне разделял – достичь восприятия жизни столь непосредственного и чистого, хотя бы даже и в самом конце пути, стало бы достойной наградой за годы размышлений и поисков.

Священная простота, однако, не давалась легко. Извилистый путь, петляя, вел Мичи по кругу – широкому кругу жизни, и следовало честно пройти его весь, теряя и вновь обретая, оступаясь и возвращаясь, чтобы оказаться однажды у истока, в исходной точке, где мудрец оказывается подобен ребенку, а искатель ничем не отличается от простеца. Путешествию Мичи далеко еще было до завершения. Слишком заметной, отчетливой, да и слишком важной еще оставалась для него эта разница: между самим собой, вечно погруженным в собственные мысли – и людьми того склада, к которым принадлежал, судя по всему, и новый его знакомый. Что было и говорить о прочих, копошащихся во мраке невежества, погрязших в неизбывных своих заботах, обуянных страстишками, ползущих по жизни, будто уткнувшись носами в землю?

Впитав

и переварив уже предостаточно книжной мудрости, с некоторых пор Мичи решил, что собственный его путь – единственная его забота, а пути других никоим образом его не касаются. Предоставив всему идти своим чередом, он больше не испытывал уже возмущения, всякий раз прежде вскипавшего в нем прежде от соприкосновения с грубостью и глупостью человеческой. Тяги к принятой у простецов общности, к сплетенью своей судьбы со множеством прочих не находил он в себе совершенно, а потому держался уединения – хотя бы и внутреннего, единственно возможного при теперешнем его ремесле. Впрочем, не упускал и случая скоротать время в доброй беседе со случайными своими попутчиками: приоткрывался, как створки раковины – то ли в надежде уловить проблеск мимолетной, нежданной мудрости, что мелькала порой и посреди житейского разговора, как падающая звезда в ночном небе, то ли начиная уже догадываться, что драгоценная, бережно хранимая им отдельность – только ступенька лестницы, что ведет к истинной общности.

Трубок простецы не курили. Как-то было не принято.

Табак пополам с прозрачной смолой орбу, измельченный вперемешку либо с выдержанными в меду сушеными плодами акади, либо – для любителей чего покрепче – с подвяленными на солнце пряными водорослями юти, можно было купить на всяком углу. Плотная, вязкая, духовитая жвачка продавалась, обыкновенно, нарезанной уже, для удобства, кубиками размером с кошти, в промасленной тонкой бумаге. Кошти ей была и цена – за меру ровных кусочков в шуршащей обертке. Меры хватало на целый день жевания почти непрерывного. Покупая ту же жвачку комком, на развес, выгадать можно было едва ли не вполовину – но, простоты ради, в Городе предпочитали готовые именно свертки, которые повсеместно и прижились.

Жевали в Ооли охотно и много. По первому впечатлению терпкий вкус жвачки, чем бы уж там ни сдобренный, всякому казался вполне отвратительным – однако же приятное действие табака, одновременно расслабляющее и бодрящее, возбуждало желание попробовать снова, и вскоре уже вызывало привыкание крепкое – не ко вкусу и воздействию только, но даже и к самому шороху обертки, к податливой плотности тяжелой смолистой массы.

Привычка к жеванию исподволь укоренилась в Ооли пару поколений тому назад, и повсеместно вплеталась в ткань повседневности, породив своеобразные ритуалы – неизменно, по сути, сводившиеся к проявлению и утверждению все того же братского духа, общности. Разделить кусок жвачки на круг – на всех, то есть, присутствующих; приберечь братушке последний кубик, перетерпев соблазн сжевать самому; начиная разговор, протянуть собеседнику, в знак радушия, раскрытый бумажный сверток; желая выразить сопереживание и поддержку, разделить комок смолы пополам, присесть рядом и долго жевать вместе, не говоря ни слова…

В такие мгновения принятое в Ооли с незапамятных времен речение – все, мол, мы капли одного океана – на короткий миг, казалось, обретало ясный без всяких слов, почти ощутимый смысл. На деле же все это подразумевало рты, полные табачной жижи, умение сплевывать которую тонкой и плотной струйкой, особым образом прищурившись, по каким-то малопонятным соображениям считалось признаком мужественности. Впрочем, по столь же неясным причинам жующая табак женщина представлялась более чувственной, а подросток, украдкой пренебрегавший запретом – поскольку жевание табака дозволялось лишь по достижении первой меры лет – более взрослым.

В свое время старейшины не раз предпринимали попытки избавить заплеванный Город от прилипшего к нему проклятия. Вначале по углам улиц расставлены были изящные плевательницы, которым практичные обыватели довольно быстро нашли применение в домашнем хозяйстве. Тогда жевание во всех общественных местах, кроме заведений увеселительных и питейных, было всецело, самым строжайшим образом запрещено. Застигнутому за жеванием табака посреди улицы полагался день общественных работ – как правило, на уборке тех самых улиц. Тот же, кто имел неосторожность пустить тягучую струю, не позаботившись укрыться от бдительного взгляда служителей порядка, должен был, по замыслу старейшин, драить самим же им и заплеванные мостовые уже и пол-меры дней – причем делать это, по возможности, поближе к месту своего проживания. Изощренная эта уловка предназначена была не только усилить влияние наказания – ибо кому же охота размахивать щеткой, словно последний уборщик-мукки, прямо под взглядами друзей и соседей? – но и привить нарушителю понимание, что убирает он, в конце концов, не какую-то вовсе чужую, ничейную улицу, а наводит чистоту, можно сказать, у собственного порога.

Поделиться с друзьями: