Опыт биографии
Шрифт:
И так все это ложилось на впервые открывавшееся мне море, весну, морячество, что голодуха, страшная картина уже с весны выжженного, замершего в ожидании голодной зимы Крыма (был 1947 год), бессмысленность нашего плавания (мы искали пеламиду в море, у нас были приборы, сети и хитрые инструменты, а увидели ее только на базаре в Евпатории, и наша начальница бросилась ее тут же измерять и записывать свои "наблюдения") реальность прошла мимо меня и меня не задела.
Романтическая детскость моего мироощущения в ту пору не была, между тем, просто инфантильностью - свойством субъективным, но несомненно явилась результатом замороженности по причинам, скорее, социального
Помню потешную историю, случившуюся со мной еще в поезде, во время пересадки в Джанкое. Ко мне с самой Москвы прилип верткий малый, лет на десять меня постарше - услуживал и покровительствовал, а я, переполненный переживаниями, с трудом сдерживая слезы от финальных страниц "Копперфильда", был ему благодарен за внимание и, как мне казалось, сочувствие и понимание.
В Джанкое ждать поезда в Керчь надо было часов пять-шесть. Мы вместе взяли билеты и он попросил меня отдать в камеру хранения его чемодан, ему надо было "забежать в магазин". Я гулял по пыльному городу, отправил еще одну телеграмму, тосковал и хотел поскорей "до места", а когда пришло время и я двинулся за багажом, меня ждал милиционер: вместе с ним и двумя чемоданами мы отправились в железнодорожное отделение.
Я ничего не понимал, мне приходило в голову все что угодно, кроме того, что было на самом деле.
В комнате набилось много людей, все с любопытством смотрели на меня, а я бубнил: еду в командировку, мне нельзя опоздать на поезд...
Наконец, пришел начальник: "Фамилия, откуда, куда..." Я совсем сник, больше всего боялся специальных расспросов - в любой ситуации всегда бывал не прав.
– Итак, один чемодан, как вы говорите, не ваш? А все-таки, что в нем?
– ?
– А что в вашем?
Я принялся перечислять свои пожитки.
Открыли. Собственный чемодан всегда кажется особенно жалким, убогим, когда смотришь чужими и любопытствующими глазами - да и что у меня были за вещички!
– Так. А этот, большой, значит, не ваш?
Открыли и его. И тут я, несмотря на всю свою глупость, понял, что на сей раз погиб и погиб навсегда.
Чемодан был набит дамскими сумочками, чулками, какими-то флаконами, чем-то еще.
– Все ясно, - сказал начальник.
– Посидишь - подумаешь.
Он, быть может, и понял, что я тут ни при чем - да не все ли равно, понял он или нет, ему, что ли, сидеть и думать, а мне это было уготовано.
Но я отчетливо помню, что меня потрясла в первое мгновение даже не эта неожиданная, хотя и совсем реальная перспектива - завершение первой в жизни командировки, а то, что малый так предательски меня обманул: славный человек, так мне сочувствовал, я его успел полюбить, доверил свою откровенность, а он - Бог с ним, что он жулик или спекулянт!
– но подсунуть вместо себя...
Но любопытно, что, несмотря на всю эту белиберду, у меня все-таки было чутье и понимание людей! Чемодан закрыли, переписав все, что в нем, насчет меня распорядились - но тут распахнулась дверь и вошел мой приятель.
– Не трожьте парня, - сказал он и на меня не поглядел.
– Мой чемодан.
Так и должно было случиться где-нибудь у Диккенса или у Грина, но это случилось в Джанкое, весной 1947 года, и запутало меня окончательно.
Теперь-то я понимаю (я встретил своего героя дней через десять в Керчи - прогуливавшего-ся и очень жизнью довольного), что вернулся он тогда не ради меня, жалко было так просто, за здорово живешь, швыряться товаром: был убежден, что всего лишь
поделится с начальником - ну, коли так, легко выкрутился. Но тогда для меня - влюбленного, всего в литературе, несмотря на свой словно бы непростой опыт, только открывавшего жизнь и ею восхищавшегося, это было лишь подтверждением ее книжной реальности.Помню, я выехал дальше, в Керчь, ночью, посадив на место своего спасителя мужика, не успевшего раздобыть билет. Мы ехали вдвоем в купе мягкого вагона, мой попутчик очень мне сочувствовал - прекрасный человек! костерил жулика, который чуть было меня не упек, я слабо его защищал - он же меня и спас!
– делился с новым другом прекрасной едой: мама снабдила в дорогу на целую неделю. А проснулся ночью от громкого чавканья и в темноте долго не мог понять, что происходит. Потом зажег свет: мой попутчик в подштанниках, присев к столику, с всхлипыванием и со свистом добивал мой запас.
Но разве можно было такой ерундой прошибить мое восторженное состояние - проголодался человек!
Я возвращался в Москву из Евпатории, оставив судно неподалеку, в Ак-Мечете: пеламиды не было, дела тоже никакого, но экспедиция должна была функционировать еще месяц в Крыму, потом подалась на фрукты - на Кавказ. Но у меня уже не хватало сил этим наслаждаться, хотя уговаривали отдохнуть, подработать: Люся сообщила, что экзамены кончаются, оставался последний - и уедет к матери в Инту, значит, успей я в Москву, могу ее повидать, увидеть, а то еще целый месяц-два разлуки. Я позабыл думать о Черном море, Кавказе, бросился в Евпаторию на попутных машинах, а там, убедившись, что билета не достать, на крышу вагона, на фартука, и только за Харьковом девчонки-проводницы затащили меня, с глазами, залепленными грязью, в вагон ("сбросят ведь дурака!"), и я доехал в мягком, просидев сутки за столиком в коридоре.
И прямо с вокзала в наш дом, но в другой, не в свой подъезд, с пропахшим вяленой рыбой мешком, в котором хранились увядшие розы с Крымского побережья.
Мы поженились с Люсей спустя два года, она кончала университет, а я, значит, сдавал за четвертый курс. Была свадьба: Люся в белом платье, родственники с той и с другой стороны, ее девчонки из университета, Стасик, как и положено, перебравший, а когда его утихомирили, заснувший на сундуке в коридоре, а потом наша смешная детская жизнь - все не всерьез.
Люся сдавала последние экзамены, мы вместе писали ее дипломную работу о Менандре, и старичок Радциг, поставивший ей четверку, был ошеломлен полемическим каскадом ее ответа, опровергавшим каждый пункт в его претензиях, прочитанный Люсей с темпераментом и страстью, с нажимом на местах, совсем старика "уничтожавших". Я ревниво следил за ее декламацией все-таки это был первый мой полемический опыт, а старики единодушно поставили ей "отлично". Радциг что-то пропел по-гречески, и мы поехали на Инту отдать визит родителям.
Или это было до ее защиты, ранней весной, во всяком случае, сразу же за Котласом, по обеим сторонам железной дороги открылась белая тундра, затянутая колючей проволокой. Это врезалось в память - производило жуткое впечатление. Поезд шел от Котласа до Инты что-то долго - двое или трое суток, и не было перерыва, проходов между лагерями, переходившими один в другой: Печора, Кожва, Ухта... А там, за Интой, еще двое суток до Воркуты, а там до Салехарда через Северный Урал сколько еще пилить, ехать, топать, ползти... Полнейшее безлюдье вдоль полотна, и если бы не черные вышки, вносившие некоторое оживление, свидетельствуя о том, что все это дело рук человека, то и колючая проволока могла бы показаться принадлежностью и своеобразием пейзажа.