Орнамент
Шрифт:
Повторю еще раз: я изменился, но это не означает, что я перестал быть веселым, как прежде, наоборот, Йожо мой веселый нрав еще более поощрял. Вот, скажем, сижу я над книгами, а он ни с того, ни с сего спрашивает: — А ты когда-нибудь видел башню из бульбы?
— Нет, не видел.
Он смеется. — Когда будешь на поле, встань посреди грядок с бульбой и смотри оттуда на башню.
Минуту спустя: — Почему же ты не смеешься?
— Над чем тут смеяться? — Я все же слегка улыбнулся. — Анекдот-то старый, с бородой. К тому же это неправильно с точки зрения грамматики.
— Почему? — Он немного подумал над этим замечанием, потом махнул рукой и сказал: — Много ты понимаешь!
Потом он пользовался этой фразой в разных ситуациях. Как-то раз мы варили кофе, и я советовал ему положить в чашку сначала кусок сахара, и только потом сыпать кофе; он засмеялся и сказал:
— Больно ты хорошо в этом разбираешься!
В другой раз он хотел повесить
— Больно ты хорошо в этом разбираешься!
Йожо утверждал, что пойдет снег, а я — что на небе ясно, и никакого снега не будет. Он смотрел на меня: — Слушай, больно ты хорошо в этом разбираешься!
Я мог бы привести много таких примеров. Со временем эта фраза распространилась среди моих однокашников, ее можно было услышать в коридорах, в учебных классах, во время лекций. Если какой-нибудь профессор произносил длинную и пустопорожнюю речь, кто-нибудь из слушателей потихоньку бормотал: — Больно ты хорошо в этом разбираешься!
Парни пошли в уборную, и кто-то сказал своему приятелю: — Осторожно, штанину не обмочи!
На что тот отвечал: — Больно ты хорошо в этом разбираешься!
Йожо давно уже забыл про эту фразу, я тоже перестал ее употреблять, но в братиславских вузах, в парках, на улице, в кафе — повсюду разносилось: — Больно ты хорошо в этом разбираешься!
Наверное, некоторые из моих однокашников еще и сегодня радуют или злят своих друзей этим невинным и когда-то, по крайней мере, для нас, остроумным замечанием: — Больно ты хорошо в этом разбираешься! Начальник говорит это своему подчиненному, подчиненный — ворчит за спиной своего патрона: — Больно ты хорошо в этом разбираешься! А кто-то, возможно, смотрит дома телевизор, слушает выступление какого-нибудь политика и вдруг прыскает: — Больно ты хорошо в этом разбираешься! — И выключает телевизор.
Так он и жил у меня. С улицы к нам доносился шум, смех, разговоры. Поначалу его это очень нервировало. Порой он ни с того ни с сего бросался к дверям, наводя страх и на меня. Днем и ночью мы слышали шаги, иногда громкие, словно прохожий хотел вломиться прямо к нам в комнату, иногда тихие, будто кто-то шел, не желая никого побеспокоить, а иной раз — тихие и поспешные, по которым можно было понять, что прохожий не хочет привлекать к себе внимание, что никто не должен знать, в какой двор он зайдет, в какое окно постучит. Но в другой раз могли топать чуть ли не по лестнице, а Йожо только приподнимал голову и не двигался с места. А заметив, что я прислушиваюсь с еще большей, чем у него, тревогой, смеялся.
Несколько раз он хотел пойти со мной вечером прогуляться. Я не соглашался, но когда потом возвращался домой, приходилось рассказывать ему, что видел и с кем встречался. Ему были интересны любые мелочи. О своих знакомых я должен был говорить подробно, не забывая, как они были одеты, где живут и даже, как будто мы вместе с ним собирались зайти к ним в гости — по каким улицам лучше туда добираться. Я нарисовал план города, по вечерам дополнял его, обозначал на нем важные места, а когда уже нечего было исправлять или улучшать, мы сидели над ним, и я по каждой улице, даже по каждому заметному дому давал ему подробные пояснения. И когда мы оба все это выучили назубок, то снова попытались, сначала теоретически, пробраться к городским стенам, вдоль которых можно было пройти почти ко всем отдаленным закоулкам города. Поскольку мы планировали осуществить эти вылазки ночью, то никаких препятствий перед нами не возникало, достаточно было сбежать вниз по лестнице во двор, минутку постоять и прислушаться, потом открыть ворота и выйти. Однако ходили мы только в сад, где нас никто не мог ни увидеть, ни услышать, и все-таки старались разговаривать почти шепотом. Но репетиции нам вскоре надоели. Все равно эти вылазки происходили только в наших головах — так почему бы не запланировать их на какое-то другое время, скажем, на полдень, чтобы в этом было больше азарта. Я снова взялся за изучение того, что в городке, в том или ином его квартале происходит днем, куда устремляются торговцы, кто рассиживается в корчме, а кто целый день бродит по улицам и с какой целью. Разумеется, мы и не думали, что будем единственными в городе, кто занимается такими делами. А когда все было готово, мы попробовали выбраться сначала в безопасные, а потом и в менее безопасные места; мы могли остановиться перед почтой, перед банком, даже перед ратушей, могли бы осмотреть, если бы он не был заколочен досками, памятник Урбану Боршу, прославленному мастеру, резчику и бондарю, пройти мимо него и выйти из города через северные ворота, на которых видна надпись:
ЕСЛИ ГОСПОДЬ НЕ СТЕРЕЖЕТ ГОРОД, НАПРАСНО БДЯТ ЕГО СТРАЖИ!
Должен напомнить, что помимо этих развлечений у меня было и немало обязанностей, о них я тоже не забывал, просто не мог себе этого позволить, поскольку учился
на последнем курсе и собирал материал для дипломной работы. Не говорю, что это было тяжело. Из университетской библиотеки я принес все произведения Мартина Кукучина [9] и прочитал их так внимательно, что его влияние, а, возможно, и влияние календарей Общества Святого Войтеха, куда посылали статьи Радлинский, Пештонь, Юр Коза-Матейов, оставили свой след и на том, что я сейчас пишу, хотя я всячески это маскирую. Хочу подчеркнуть, что Ласкомерского [10] , поскольку и он может тут многим померещиться, я до сих пор как следует и не прочитал.9
Мартин Кукучин (1860–1928) — классик словацкой литературы, автор рассказов и романов из жизни словацкой деревни.
10
Классики словацкой литературы XIX–XX вв.
А из дому приходили невеселые вести. У отца возникли сложности с кооперативом, поскольку молодые разбежались в город. Кто-то написал на воротах кладбища: Мертвые, вставайте, молодым работать неохота!
Какое-то время упорно пропагандировали глубокую вспашку. Отец, не сильно разбиравшийся в земледелии, распорядился распахать бывший военный аэродром, который до и после войны служил сельчанам пастбищем, пастбище называлось Телячье, так вот на Телячьем он и хотел испытать пропагандируемый передовой метод. При вспашке вывернули из земли камни, мелкие, крупные и большие валуны, которые невозможно было сдвинуть с места. Туда начали приходить мужчины, женщины, учителя с детьми, комсомольцы в синих блузах, рабочие с фабрик, служащие — все собирали их и втихомолку посмеивались: Это уж точно — телячья глупость. Отец распорядился привезти несколько центнеров гороха и наперед радовался, что там уродится, по меньшей мере, столько же, сколько было засеяно. Хотите — верьте, хотите нет — не уродилось даже столько. Правда, год был засушливый, а кроме того, туда повадились ходить зайцы, которые караулили каждый росток. Засуха и зайцы отцу очень навредили. В деревне на него ополчились, все твердили: пусть лучше бы аэродром оставался аэродромом или продолжал служить пастбищем. Несколько сельчан отправились в краевой комитет (в районном у отца были связи), подали там жалобу: дескать, так и так, нам в кооперативе нравится, только вот товарищ Гоз нам не нравится, поскольку товарищ Гоз разбирается в гвоздях и в духовой музыке, и говорите нам что угодно и как угодно, но мы будем стоять на своем — в сельском хозяйстве товарищ Гоз не разбирается. Товарищ Гоз — наш человек, поэтому ничего плохого мы сказать не хотим, мы его любим, особенно когда по воскресным дням он командует пожарными или когда на Первое мая что-нибудь нам на трубе сыграет. Честь ему за это и хвала! Но кооператив — это же другое дело, товарищи, согласитесь!
Из маминых писем я узнал, что у отца в краевом комитете положение довольно шаткое. Домой меня не тянуло, а каждое такое письмо еще больше портило мне настроение. Мама почти каждый раз жаловалась, так что порой казалось, будто вся деревня ее обижает. Она хотела с каждым разобраться по справедливости, и хотя эти стычки были лишь воображаемыми, ее письма вызывали у меня беспокойство и уныние. Если я долго не появлялся дома, она посылала мне яблоки и топленое сало, и мы все это дружно съедали.
Позднее, когда Йожо уже у меня не жил, а я работал и даже женился, то каждый раз, если на ужин случался хлеб с салом, я вспоминал своего тогдашнего приятеля, в памяти оживали дни, проведенные вместе с ним, обрывки разговоров, громкий смех, полыхание огня в печке, где до поздней ночи сохранялось тепло, шум в трубе и гул ветра, напиравшего на крыши и закрытые ворота, шаги прохожих, скрип калитки, через которую проходили в парк. После этих воспоминаний меня каждый раз охватывала тоска, часто длившаяся по нескольку дней. И сейчас, думая об этом, я чувствую внутри какую-то дрожь и не знаю, не знаю, смогу ли всю эту историю спокойно рассказать…
Но пока я все еще студент. Живу с Йожо, дружу с Иренкой. Хотя, по правде сказать, с Иренкой с определенного времени дружу как-то меньше. Никто и не знает, как я ее люблю. Сам не могу в это поверить. Да, даже как-то нехорошо с моей стороны! Ведь еще недавно я почти каждый день носил за ней на учебу и с учебы скрипочку, и любой мог бы мне позавидовать, что такая девушка с милым личиком весело топает рядом со мной, а многие из тех, кто ездит на автобусе, мог бы подумать, что не Иренка, а я — музыкант, настоящий скрипач. Куда там! Мой отец у нас дома, в деревенском духовом оркестре, наверное, играет лучше всех, и хотя меня он тоже понемногу учил, я все-таки пошел не в него, хотя в духовом оркестре иногда играл. Однако на скрипочке играть не умею. Но меня все равно уже пару раз окликали на улице: