Осенние сказки
Шрифт:
Сентябрь 2009.
Картина
Петер Клаус, пожилой аптекарь с улицы Фонарщиков, был очень известным и уважаемым в городе человеком. Его знали даже малые дети, и немудрено – почти все население небольшого городка, затерянного в провинциальных лесах, у Клауса лечилось. Многие говорили, что у Клауса талант к медицине, и что, доведись ему учиться в столице, стал бы он там большим человеком. Клаус, слыша такие слова, усмехался. Но не спорил.
Своим настоящим призванием Клаус считал живопись.
Он учился малевать портреты и пейзажи еще совсем мальцом,
Вот только талант не спрашивает, в какой семье ему рождаться.
Клаус вырос, женился, и даже дети успели подрасти. Он все-таки стал аптекарем – семью кормить-поить надо. Но по-прежнему часто поднимался по скрипучей лестнице на чердак и, насвистывая, что-то малевал там. Впрочем, нет – жена не говорила «малюет». Белокурая хохотушка и трудяга, белошвейка Анна всегда понимала своего мужа. За это, собственно, и положил на нее глаз тридцать лет назад статный и плечистый молодой Клаус. Ей одной он показывал все свои натюрморты, портрет соседской девочки с котенком, старую ратушу в оранжевых лучах заката, лунное небо в зимнюю ночь. Она смотрела на его рисунки огромными своими глазами и честно говорила, что «вот тут так не бывает – где ты этот цвет при закате видел» или «а вот тут просто здорово».
Понятно, что шила в мешке не утаишь. Соседи – и ближние, и дальние – знали про увлечение Клауса. Но то ли нравы теперь стали помягче, то ли художники в столице уже не хотели сбросить императора, а относились люди к этому вполне дружелюбно. Иной раз даже просили – кто вывеску намалевать над лавкой, кто ребятенка-первенца нарисовать. Семья Клаусов не бедствовала, Пьер, старший сын, даже в столицу уехал учиться, а потому сам аптекарь охотно и часто совсем бесплатно, а порой за мелкие грошики выполнял просьбы соседей. И дарил соседским детям свои рисунки – просто потому, что дети над ними не смеялись.
Пьер же как-то тайком от отца увез пару его картин в столицу. И – врет ли, нет ли – сказал, что продал их за неплохие, по местным меркам, деньги. Всерьез ли Пьер считал отца талантом или просто смеха ради это сделал – неясно. Но Клаус в душе был страшно доволен, хоть и посмеивался вслух.
Однажды в воскресное июньское утро Клаус решил пройтись. «Пойду прогуляюсь, - небрежно сказал он жене, - что-то голова болит». Как полагается, надел воскресный пиджак, лихо надвинул шляпу, мельком бросил взгляд на себя в покосившееся зеркало в прихожей. Жена поцеловала его и попросила: «Не ходи долго, жарко нынче…. И потом - сегодня воскресенье». Клаус кивнул. Традиции воскресных семейных обедов были незыблемы.
Он спустился по узким жарким улочкам к реке, но не стал останавливаться. По мелким камешкам, кое-где прикрытым водой, перешел речку, обмелевшую от невиданной в июне жары, и, полной грудью вдыхая аромат травы, пошел по еще не скошенному лугу. Шел, насвистывая, порой наклонялся, срывая ромашки, часто останавливался и запрокидывал голову, взглядывая на высокое бледно-голубое небо. А когда почувствовал, что устал от жары, свернул в лес.
Наверное, и вправду не стоило заходить так далеко. Лес, конечно, скрадывал палящие лучи, но Клаус слишком долго шел по солнцепеку. Разболелась голова. Где-то здесь должен
быть родник – умыться бы…Клаус свернул с тропинки и вдруг услыхал неподалеку звонкий девичий голос, напевавший что-то без слов.
Клаус осторожно подкрался к краю поляны и тихо выглянул из-за ветки. И обомлел.
На заросшей болиголовом и кипреем поляне, залитая жарким лучами, танцевала по колено в траве девушка лет пятнадцати-шестнадцати. Светлые волосы ее не были заплетены в косу, как полагается благовоспитанным девицам, и свободно стекали пышными, пронизанными солнцем ручьями по спине и плечам. Лица девушки Клаус не смог разглядеть из-за бьющего ей в спину солнца. Весь силуэт ее, очерченный золотым сиянием, был так изящен, тонок и трогательно-хрупок, что у аптекаря перехватило дыхание. Девушка вскидывала руки, кружилась в быстром и светлом танце и, кажется, не подозревала, что из-за дерева смотрит на нее незнакомый мужчина.
Клаус отступил назад и медленно отвел ветку. Он стоял какое-то время, крепко зажмурившись, пытаясь понять, что это было – чудо ли лесное, фея или обычная девушка. Явно нездешняя – ни у кого из местных девушек не было, он помнил, такого золотого водопада. Светлая масть в их краях - редкость. А когда выглянул снова, на поляне уже никого не было. Клаус помотал головой, пробормотал что-то и, шатаясь, побрел к дому.
Дойдя до родной кровати, он повалился на нее и лежал без движения. Встревоженная Анна несколько раз подходила к нему, но, решив в итоге, что муж перегрелся на солнце – и немудрено, вон как палит, сколько раз говорила – не ходи по жаре, - отступилась. А когда шаги ее стихли, Клаус вдруг вскочил и кинулся на чердак.
Руки его тряслись. Скорее, скорее… Сорвать с мольберта лист, наколоть чистый, воду в банке… а черт, грязная… где же кисточки? Рука художника принялась набрасывать кроны деревьев, зелень листвы, очерченный солнцем девичий силуэт…
С того дня Клаус потерял покой и сон. Он совершенно не занимался делами, клиенты осаждали – сказался больным, осунулся, ни с того ни с сего нагрубил жене. Анна сначала обиделась, потом потребовала все рассказать – и простила. По крайней мере, так казалось Клаусу. Он не знал, что жена в те редкие часы, когда он спал, поднималась на чердак и долго стояла перед мольбертом, смотрела на ту, чьи черты все отчетливее проступали на листе. И молчала. И чувствовала, что ненавидит ее.
В ветреном октябре Клаус закончил картину.
За это время он трижды разругался и помирился с Анной, едва не остался вовсе без клиентуры – только искусство старшего помощника спасло аптеку от полного разорения, потерял в весе больше половины, как утверждала старшая дочь. Но однажды вечером от отшатнулся вдруг от мольберта и глухо сказал:
– Все….
И закрыл глаза.
А когда открыл их, то снова окунулся в то июньское солнечное утро. Пронизанная солнцем девушка в легком платьице танцевала по колено в цветах на лесной поляне. Она не смотрела на него, но в поднятых ее руках, в повороте головы сверкали смешинки, и казалось – вот-вот расхохочется и убежит.
– Кто же ты, а?
– тихо спросил ее Клаус.
Картина не ответила.
Генрих, средний сын, сказал, что эту картину можно было бы отвезти на рождественскую распродажу в столицу и, быть может, выручить за нее немало денег. Клаус молча покачал головой. Впервые он не желал делиться своим сокровищем ни с кем. Он спрятал картину в угол на чердаке, замотал ее тряпками, но каждый вечер поднимался по скрипучей лестнице и, ежась от холода, смотрел, смотрел на девушку. Он не знал, как назвать тот жаркий ручей, что сочился в его душе при взгляде на нее. Нет, знал. Сказал бы ей «Люблю», если бы мог. Но не мог – не мог предать Анну.