Ошейник Жеводанского зверя
Шрифт:
И Никита решился, достав пистолет – запах смазки шибанул в ноздри, на миг заглушая прочие ароматы, холодный металл, ребристая рукоять. Щелчок, которого не должно бы быть слышно, заглушил слабый голос разума, что требовал позвонить Марьянычу.
Не звони. Не тяни. Просто шагни в темноту. Ты же знаешь – ждут.
За порогом коридор, пятнистый от пятен света – желтые лампы под потолком и у самого пола. Полосатый от теней, что, пересекаясь друг с другом, создавали сеть для игры в крестики-нолики.
Двери. Двери-двери-двери. Запертые. Личинки замков улыбаются – попробуй, охотник, угадать,
На золотом крыльце сидели... нет, это не оттуда. Это другое. Совсем другое.
Ваза в центре коридора щетинится сухими цветами. Нарочно поставили, надеясь, что ты, неуклюжий, споткнешься. А ваза хрупкая, разлетится звонким звоном, ляжет разноцветными черепками под ноги, чтобы каждый твой шаг, охотник, был слышен.
Вазу Никита обошел, успел подхватить золоченый охотничий рог, который готов был соскользнуть со стены на голову врага. Поднял веер... остановился.
Впереди алым полем лежали лепестки роз. Темно-бурые, сухие, с проталинами желто-белого цвета, со щепками-остатками колючих стеблей. Лепестки, начинаясь узкой дорожкой, уходили, расширялись, заволакивали пол от одной стены до другой. Ждали.
Наступишь – зашелестят, захрустят под подошвами ботинок, и пусть звук будет слабым, почти неразличимым даже, но тот, кто ждет тебя во глубине квартиры, услышит. И выйдет навстречу. Честный поединок? Позвони Марьянычу. Позвони же! Пока не поздно, пока тебя самого не нашли в каком-нибудь парке с раскроенным черепом, пока...
Никита решительно ступил на покров из мертвых цветов. Дальше шел быстро, почти бежал, хотя чертов коридор не думал прекращаться, наоборот, он все тянулся, тянулся, скалился дверями, насмехался портретами, а потом вдруг разом оборвался.
И эта дверь была открыта.
Кто ходит в гости по утрам, тот поступает мудро...
Мудро будет отступить. Зачем рисковать? Незачем. Он, тот, кто прячется за дверью, ждал тебя. Он обыграл тебя, и цветы на полу – лишь маленький подарок, намек, который ты, Никита, должен был понять. И он, зверь, рассчитывает, что ты не отступишь.
Он прав. Никита пинком распахнул дверь и...
Комната была пуста. Голые стены, серые стены, неприлично обнаженный цемент, которому не место в этой квартире. Фотографии, прилепленные медицинским пластырем. Листы бумаги на полу. Стул в центре. Девушка, привязанная к стулу...
Потолок упал на голову, а рука, вывернувшись непостижимым образом, выпустила пистолет. Нет! Проклятье, он не может...
Второй удар породил в голове звездочки, которые докатились до глаз, ухнули больно о сетчатку и погасили свет. Темно. И тело немеет. Розовые лепестки шуршат под ногами...
И надо было звонить Марьянычу.
И снова взволнованное памятью тело предало меня болезнью. Супруга моя, пребывая в смятении, уже не пробует запретить мне писать, паче того, поняв необходимость мою в исповеди, она сама ныне будет писать мой рассказ. Душою своей и нашего единственного сына она поклялась, что не изменит ни слова. И я ей верю.
Итак, тем вечером мы с братом впервые остались вдвоем, и только вдвоем. Обработав, как умел, его раны, я напоил Антуана горячим вином и уложил в постель. Сам же лег на полу, завернувшись в медвежью шкуру.
Пусть и покажется сие престранным, но я быстро провалился в глубокий сон, из которого вынырнул лишь тогда, когда лица моего коснулось нечто влажное и теплое. Открыв глаза, я замер в ужасе: надо мною, свиреп и огромен, возвышался Зверь.
Сложно описать весь тот ужас, каковой объял меня. Я лежал, уже полагая мертвым и себя, и Антуана. Я не смел дышать, не в силах был шевельнуть ни ногой, ни рукой, ни даже глаза закрыть, дабы не видеть ощеренной пасти.
В свете почти погасшего камина и луны Зверь виделся еще более отвратным, чем был запечатлен в моей памяти. Ростом он много превышал обыкновенного волка. Грудь его была широка, лапы крепки и узловаты, спина вздымалась горбом, а опущенная к самому моему лицу морда походила на свиную. Короткая, тупая, с черным пятном носа и короткими усами, с широкими челюстями и длинными, с мой мизинец, клыками на них. Зверь сопел, обдавая меня смрадом хищника, но отчего-то медлил вцепиться в глотку. Его глаза поблескивали алым и казались дьявольскими угольками.
Я, отошедши от первоначального ужаса, теперь думал о том, как прогнать его, жалея об оставленном мушкете, о ноже, каковой лежал в отдалении.
И тут над ухом моим раздался тихий свист и шепот Антуана:
– Ко мне...
Зверь тотчас перескочил через меня и, о диво, ринулся к моему брату, но не для того, чтобы растерзать его, как он терзал иные жертвы. Нет, теперь Зверь был подобен ласковому псу, он вертелся, норовя подставить уродливую голову под Антуановы руки, вилял хвостом и даже повизгивал. А мой брат, мой несчастный безумный брат, обнимал эту тварь и нашептывал ей ласковые слова.
– Не бойся, Пьер, – наконец, обратился он ко мне. – Моник не причинит тебе вреда.
Я медленно поднялся, и Зверь, обратившись ко мне, пристально следил за каждым движением. Теперь он – или она? – вновь был недоверчив. Насторожен. Готов нападать.
– Сидеть. Сидеть! – Антуан и сам сел на кровати, неловко потянувшись, поморщился – видать, спина саднила, – хлопнул ладонью по лежанке. – Сидеть, Моник. Свой. Пьер свой, понимаешь?
– Значит, это правда? – спросил я его, леденея сердцем.
– Правда? Слишком много правды, – ответил он, обнимая шею Зверя, – чтобы я мог ответить тебе, которой из них следует верить. Но я хочу рассказать тебе свою. Умоляю выслушать меня, а потом... потом ты сделаешь то, что следовало сделать давно.
Зверь, вздохнув, положил голову Антуану на колени и слабо шевельнул хвостом. Чего стоило схватить мушкет и выпустить в него заряд дроби, избавляя раз и навсегда мир от этого ужаса? И отчего я, твердо знавший, как следует поступить, медлил?