Особая реальность (перевод Останина и Пахомова)
Шрифт:
– Почему бы и нет? – загадочно взглянул он на меня.
– Потому что тогда тебе было бы на все наплевать, в том числе и на меня. Разве тебя не волнует, стану я человеком знания или нет, буду жить или Умру?
– Представь себе, не волнует! Мои отношения с тобой, с Лусио, с кем угодно – все это управляемая глупость.
Я вдруг почувствовал полную опустошенность. В самом деле, с какой стати я должен волновать дона Хуана? Но, с другой стороны, если я не интересую его как личность, зачем он уделяет мне столько внимания? Может быть, он высказался так потому, что сердится на меня? Как-никак я бросил ученичество.
– Кажется,
– Это верно для тебя, – сказал дон Хуан. – Ты различаешь важное и неважное. Ты спросил, что такое управляемая глупость, и я ответил: все мои поступки – глупость, потому что все безразлично.
– Но если все безразлично, как же ты живешь? Он улыбнулся. Помолчал, словно решая, отвечать или нет, встал и направился на задний двор. Я двинулся следом.
– Погоди, дон Хуан, – настаивал я. – Мне бы хотелось, чтобы ты объяснил свои слова.
– Вряд ли это объяснишь, – сказал он.– Для тебя значение того или иного в жизни определяется тем, насколько это, по-твоему, важно. А для меня ничто не важно; я не придаю значения ни своим действиям, ни действиям других. А жить продолжаю потому, что у меня есть воля. Я закалял ее всю жизнь. Теперь моя воля стала цельной и безупречной, и мне не важно, что нет ничего важного. Моя воля управляет глупостью моей жизни.
Он присел на корточки и стал перебирать траву, разложенную на куске рогожи.
Я был сбит с толку. Такого направления разговора я никак не мог предвидеть. Поразмыслив немного, я сказал дону Хуану, что, по-моему, некоторые человеческие поступки имеют огромную важность. Самый впечатляющий пример – атомная война. Уничтожение жизни на Земле – разве это безумие ничего не значит?
– Это по-твоему, – сказал дон Хуан. – Ты о жизни думаешь, но не видишь.
– А если бы видел, то воспринимал бы все иначе?
– Научившись видеть, человек обнаруживает, что он в мире – один, и у него ничего, кроме глупости, нет.
Дон Хуан замолчал и взглянул на меня так, словно хотел узнать, какое впечатление произвели его слова.
– Твои поступки, как и поступки твоих ближних, представляются тебе важными потому, что ты научил-ся думать, будто они важны.
Он произнес слово «научился» с такой интонацией, что мне снова пришлось просить разъяснений.
Дон Хуан оторвался от растений и посмотрел на меня.
– Сначала мы учимся обо всем думать, – сказал он, – а потом приучаемся смотреть на вещи так, как мы о них думаем. Мы думаем о своей значительности – ив результате начинаем ощущать ее. Но если человек научился видеть, ему не надо учиться думать о вещах, он воспринимает их непосредственно. А раз он о них не думает, они утрачивают для него свою важность.
Заметив мой удивленный взгляд, дон Хуан трижды повторил свои слова, чтобы их смысл лучше дошел До меня. Сказанное показалось мне чепухой, но после некоторого размышления представилось изощренным высказыванием об определенном аспекте восприятия. Я попытался подыскать вопрос, который
заставил бы Дона Хуана выразиться понятнее, но так ничего и не придумал. Я выдохся и не мог сформулировать свои мысли четко.Дон Хуан заметил это и потрепал меня по плечу.
– Выбери-ка сор из травы, – сказал он, – нарежь ее и собери вот в эту банку.
Дон Хуан вручил мне большую банку из-под кофе и ушел.
Вернулся он к вечеру. Я давно управился с травой и занимался своими записями. Увидав его, я тут же захотел задать несколько вопросов, но дон Хуан не был расположен к беседе. Он сказал, что очень голоден и должен сначала поесть. Он развел огонь в глинобитной печке и поставил на нее горшок с бульоном из костей. Заглянул в привезенные мной пакеты с продуктами, достал овощи, мелко нарезал и бросил в горшок. Потом улегся на циновку, скинул сандалии и велел мне сесть ближе к печке, чтобы поддерживать огонь.
Смеркалось. Оттуда, где я сидел, была хорошо видна западная часть неба. Края массивной гряды облаков отсвечивали ярко-желтым, середина же была черной.
Я открыл рот, чтобы похвалить красоту облаков, но дон Хуан опередил меня.
– Снаружи – пух, внутри – камень, – сказал он, указывая на них.
Его слова были настолько к месту, что я подпрыгнул.
– Я как раз собирался сказать про облака.
– Значит, я тебя обскакал, – засмеялся дон Хуан с детской непосредственностью.
Я спросил, в настроении ли он отвечать на мои вопросы.
– А что тебя интересует?
– Твои слова об управляемой глупости лишили меня покоя. Я так и не могу понять, что ты имел в виду.
– Неудивительно, – согласился он. – Ты думаешь об этом, и мои слова не соответствуют твоим мыслям.
– Конечно, думаю, – сказал я. – А как еще можно что-либо понять? Что, например, значат твои слова: если человек научился видеть, все для него становится никчемным.
– Я не говорил – никчемным, я сказал – неважным. Все уравнивается, одно оказывается не важнее другого. Я не могу, например, сказать, что мои действия важнее твоих или что одна вещь необходимее другой. Все они равны, а значит, и ничего нет важного.
Я спросил, следует ли понимать его слова так: то, что он называет «видеть»,– намного лучше, чем просто «смотреть».
Дон Хуан ответил: наши глаза способны и на то, и на другое, и одно не лучше другого. Но, по его мнению, приучать глаза только смотреть – значит обкрадывать себя.
– Например, чтобы смеяться, надо смотреть, – сказал он, – потому что, только когда мы смотрим, мы способны воспринимать смешные стороны вещей. Когда же видим, все становится равнозначным и потому – не смешным.
– Значит, тот, кто видит, вообще не смеется? Старик помолчал.
– Быть может, и есть люди знания, которые никогда не смеются, – сказал он, – но я таких не знаю. Те, кого я знаю, могут и видеть, и смотреть, и поэтому способны смеяться.
– А может человек знания плакать?
– Почему бы и нет? Раз наши глаза смотрят, значит, мы можем смеяться, плакать, веселиться, грустить, быть счастливыми. Сам я грустить не люблю, и если встречаю что-то, способное меня опечалить, то просто меняю зрение: не смотрю, а вижу. Но если сталкиваюсь с чем-то смешным, тогда смотрю – и смеюсь.