Останкинские истории (сборник)
Шрифт:
Все эти опасения Шеврикуки оказались напрасными и смешными. И никто из покровских или старосадских не разглядывал его щеки и лоб с надеждой (или опаской) отыскать на них бородавки, после чего, естественно, надлежало изловить и повесить, никто не ехидничал, а все выговаривали то, что знали. Шеврикука выказывал себя удивленным простаком, не способным из своей останкинской глуши оценить по справедливости покровские преображения, и расспрашивал о всякой ерундовине.
Сознавая себя серединными в московской державности, покровские снисходили и к подробностям останкинского бытия. Конечно, их занимал Пузырь. И по их понятиям и интересам Пузырь был не останкинский, а всеобщий. Шеврикука же проявлял себя чуть ли не пузыреведом. Из болтовни знакомцев Шеврикука почти ничего удивительного о доме на Покровке не узнал. Из-за смотринного шума и триумфа привидений многие относились к
«Где они теперь, люботщательные-то домовые? Да и в них ли дело?» — вздохнул Шеврикука. Но возражать собеседникам не стал.
Возбуждение Шеврикуки вызвали лишь слова домового из Сверчкова переулка Псютьева. Псютьев считался бузотером и любителем нашатырных возлияний, волосяным же покровом, нарядами и запахами он походил на бомжа.
— Проще порванной наволочки! — разъяснил он Шеврикуке. — Никак не могут подыскать, кого будут замуровывать. Вот вам и все оладьи!
— То есть? — не понял Шеврикука.
— Ну что ты прямо! — поморщился Псютьев, огорченный несообразительностью Шеврикуки. — У Тутомлиных всегда эдак. Строили ли, перестраивали ли, ремонт ли капитальный затевали, непременно замуровывали. С кровью ли, без крови ли, с временным ли изведением сознания, с дурманными ли уговорами, но обязательно живого. Или живую. Атлета какого. Или красавицу. Красавицу-то — надежнее. И теперь вот ничего у них не выйдет или все пойдет наперекосяк, пока не замуруют. И вроде бы слухи идут: есть кто на примете, да никак к ней не подберутся.
— К ней? — быстро спросил Шеврикука.
— Ну, не знаю. Врать не буду. Может, к ней. А может, к нему, — подумав, сказал Псютьев. — Но баба-то полезней, сам знаешь. В бабе-то больше клею. Для держания камней. Мужик — он все равно что морковь или огурец. А баба — она будто яичный желток. И белок тоже…
— И когда пошли слухи? — спросил Шеврикука.
— А когда пробудился и дом начал трясти изверг здешний… Бушмелев… — Сейчас же Псютьев прикрыл рот рукой и стал оборачиваться по сторонам.
— Когда он пробудился и начал трясти? — в волнении придвинулся Шеврикука к Псютьеву.
— Отыдь от меня! — Тот чуть ли не взревел. — Ни про кого я не говорил, никого я не называл! Мало ли что треплют!
— Тебя в детстве, что ли, пугали Бушмелевым? — сказал Шеврикука. — Успокойся! Именно треплют, а ты не верь. А что Пелагеич?
— А что Пелагеич? Что Пелагеич? — растерялся Псютьев. — Пелагеич — жулик. Когда-то извергу он не перечил. И теперь, треплют, он…
— Что теперь? — не мог утерпеть Шеврикука.
— Руки свои от меня отдали'! Освободи меня от разговора! — запричитал Псютьев. — Я никого не называл.
— Не называл. И не упоминал ни о чем, про что треплют. А я ничего не слышал, — согласился Шеврикука. — Но про необходимость замуровать кого-то ради процветания дома на Покровке сказал ты.
— Это я говорил, — признал Псютьев. — Это — да. Это и целые народы замуровывают ради процветания. А то как же? Это надо, замуровывать с муками и иссушением любви, с паучьим выпиванием ее. Страдание
и муки всему дают серьезность и основание. Не страдавшие и не любившие или любившие легко — и сами пусты и некрепки. И ветерок разметет их хижины. А тут замуровать, причиня страдания отторжением всего, требуется кого-то, познавшего любовь и основательного.Псютьев замолчал. А потом, вздохнув, произнес:
— Не меня…
— И не меня, — кивнул Шеврикука.
— Ой ли? — встрепенулся Псютьев, и лукавина промелькнула в его взгляде. — Отчего же и не тебя-то? Тебя-то именно и в самый раз!
— С чего бы вдруг меня? — Шеврикука попытался усмехнуться иронически.
— А с того! — резко сказал Псютьев. — Думаешь, я лохмат, небрит, невычищен и дурак?! Думаешь, я не догадался, кто ты таков и с чем явился?
И разговор их был окончен.
Шеврикука и прежде беседы с Псютьевым, ощущая малость открывшегося ему на Покровке, полагал побродить в доме Тутомлиных, особенно в нижних его помещениях. Недолго. Однако колебался, стоит ли. Но переданные Псютьевым перетолки о Бушмелеве и Пелагеиче подтолкнули его отправиться в путешествие под каменные своды. Памятуя опыты своих прежних проникновений следопытом, он преобразился в муху-дрозофилу.
В день смотрин в нечаянных (не захотелось слушать речь полпрефекта Кубаринова) исследовательских прогулках Шеврикуке удалось рассмотреть не все. На иное не хватило ни времени, ни отваги. Да и прогулки те были как бы экскурсионно-бесцельные. Увиделись Шеврикуке или были им ощущаемы заколоченные двери и заложенные камнем переходы. Всякий приличный барский дом в Москве имел легенды о подземельях и секретных ходах, устроенных с загадками, устрашениями, погибельными для злодеев препонами и выводящих чуть ли не к Кремлю и к Москве-реке (от Тутомлиных до Кремля было всего-то версты две). Да мало ли на какие внутристенные и подземельные хитрости были способны затейники из рода Тутомлиных!
Поначалу прогулка Шеврикуки выходила беспрепятственной и чуть ли не развлекательной. В нижних палатах Тутомлиных он с удовольствием вспомнил подробности поединка воинственных тогда привидений Совокупеевой Александрин и Дуняши-Невзоры. Потом на память ему пришли эпизоды всеобщей катавасии и мордобоя. Как увлеченно-победительно дубасил японского гостя древком Андреевского стяга Сергей Андреевич Подмолотов, Крейсер Грозный! Увидел Шеврикука у восточной стены нижних палат фанерную выгородку, со дня смотрин не разломанную и не выброшенную. Именно за ней, понял теперь Шеврикука, и устраивали для лжепривидений грим-уборную, и именно там он и наткнулся на зареванную Леночку Клементьеву. Ему стало тревожно. В тот вечер он наткнулся на Клементьеву в минуты возобновления в нем сознания. На него наводили дурман с не разгаданными до сих пор Шеврикукой намерениями. Не начнутся ли в нем и теперь провалы сознания? Беспричинными эти беспамятства было назвать нельзя. Шеврикука предвидел возможность охоты за ним. Но его вдруг стала угнетать тоска, к объяснимым беспокойствам не имевшая отношения. И получердачный хворый подселенец возник в воображении. «…Бирюзового камня на рукояти чаши там нет… Следует обождать и пересидеть…» — вспомнилось остережение Пэрста-Капсулы.
«Ну уж нет! Мало что он мог набредить!» Упрямство взыграло в Шеврикуке. Щелями, продувными трубами, а где и сквозясь в межстеньях, Шеврикука несся в подземное укрытие графа Федора Тутомлина, прежде им лишь обнаруженное, полагая отыскать кабинет одиночеств графа, когда-то с библиотекой и коллекцией восточных диковин. В полете пришли ему на ум слова все того же Пэрста-Капсулы: «Лабиринт шутейный. Для глупых и не умеющих считать. Паутина, сплетенная лишь с тремя подвохами». Шеврикука тогда со словами Пэрста (тот доставил из дома на Покровке перламутровый бинокль) соизволил согласиться, будто бы со знанием дела. Сам же он далее приемных устройств лабиринта не проникал. И теперь он осознал, что его нынешняя уверенность — «во все пробьюсь или пролезу!» — суть простая наглость, не обеспеченная возможностями. Лабиринт его в себя не пускал. Лабиринт! Глупое соображение! Некто его не пускал в лабиринт! Некто начал обволакивать его сопротивлением!
Да и к чему ему были теперь места укрытий утомленного московского повесы? Укрытий от кредиторов, судебных исполнителей и крикливых гуляк, места его молчаливого любования восточными диковинами? Шеврикуке бы после слов взлохмаченного Псютьева устремиться в покои миллионщика Бушмелева, душегуба и деспота, сыскать и помещение, где изверг якобы до смерти был заеден насекомыми, почуять, откуда смог бы восстать и вновь осуществиться в людских раздорах его разбойный дух. Что же он туда-то не бросился? Или оробел? Пожалуй, что и оробел…