Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

К северному краю

Северный край, укрой. И поглубже. В лесу. Как смолу под корой, спрячь под веком слезу. И оставь лишь зрачок, словно хвойный пучок, и грядущие дни. И страну заслони. Нет, не волнуйся зря: я превращусь в глухаря, и, как перья, на крылья мне лягут листья календаря. Или спрячусь, как лис, от человеческих лиц, от собачьего хора, от двуствольных глазниц. Спрячь и зажми мне рот! Пусть при взгляде вперед мне ничего не встретить, кроме желтых болот. В их купели сырой от взоров нескромных скрой след, если след оставлю, и в трясину зарой. Не мой черед умолкать. Но пора окликать тех, кто только не станет облака упрекать в красноте, в тесноте. Пора брести в темноте, вторя песней без слов частоколу
стволов.
Так шуми же себе в судебной своей судьбе над моей головою, присужденной тебе, но только рукой (плеча) дай мне воды (ручья) зачерпнуть, чтоб я понял, что только жизнь — ничья. Не перечь, не порочь. Новых гроз не пророчь. Оглянись, если сможешь — так и уходят прочь: идут сквозь толпу людей, потом — вдоль рек и полей, потом сквозь леса и горы, все быстрей. Все быстрей. Май 1964

«В деревне Бог живет не по углам…»

В деревне Бог живет не по углам, как думают насмешники, а всюду. Он освящает кровлю и посуду и честно двери делит пополам. В деревне он — в избытке. В чугуне он варит по субботам чечевицу, приплясывает сонно на огне, подмигивает мне, как очевидцу. Он изгороди ставит. Выдает девицу за лесничего. И в шутку устраивает вечный недолет объездчику, стреляющему в утку. Возможность же все это наблюдать, к осеннему прислушиваясь свисту, единственная, в общем, благодать, доступная в деревне атеисту. 1964

«Дни бегут надо мной…»

Дни бегут надо мной, словно тучи над лесом, у него за спиной сбившись стадом белесым. И, застыв над ручьем, без мычанья и звона, налегают плечом на ограду загона. Горизонт на бугре не проронит о бегстве ни слова. И порой на заре — ни клочка от былого. Предъявляя транзит, только вечер вчерашний торопливо скользит над скворешней, над пашней. Июнь 1964

«Деревья в моем окне, в деревянном окне…»

М. Б.

Деревья в моем окне, в деревянном окне, деревню после дождя вдвойне окружают посредством луж караулом усиленным мертвых душ. Нет под ними земли — но листва в небесах, и свое отраженье в твоих глазах, приготовившись мысленно к дележу, я, как новый Чичиков, нахожу. Мой перевернутый лес, воздавая вполне должное мне, вовне шарит рукой на дне. Лодка, плывущая посуху, подскакивает на волне. В деревянном окне деревьев больше вдвойне. 26 октября 1964, Норенская

«Топилась печь. Огонь дрожал во тьме…»

Топилась печь. Огонь дрожал во тьме. Древесные угли чуть-чуть искрились. Но мысли о зиме, о всей зиме, каким-то странным образом роились. Какой печалью нужно обладать, чтоб вместо парка, что за три квартала, пейзаж неясный долго вспоминать, но знать, что больше нет его; не стало. Да, понимать, что все пришло к концу тому назад едва ль не за два века, — но мыслями блуждать в ночном лесу и все не слышать стука дровосека. Стоят стволы, стоят кусты в ночи. Вдали холмы лежат во тьме угрюмо. Луна горит, как весь огонь в печи, и жжет стволы. Но только нет в ней шума. Ноябрь 1962

Орфей и Артемида

Наступила зима. Песнопевец, не сошедший с ума, не умолкший, видит след на тропинке волчий и, как дятел-краснодеревец, забирается на сосну, чтоб расширить свой кругозор, разглядев получше узор, оттеняющий белизну. Россыпь следов снега на холмах испещрила, будто в постели красавицы утро рассыпало жемчуга. Среди полей и дорог перепутались нити. Не по плечу Артемиде их собрать в бугорок. В скобки берет зима жизнь. Ветвей бахрома взгляд за собой влечет. Новый Орфей за счет притаившихся тварей, обрывая большой календарь, сокращая словарь, пополняет свой бестиарий. Октябрь 1964

1 января 1965 года

Волхвы забудут адрес твой. Не будет звезд над головой. И только ветра сиплый вой расслышишь ты, как встарь. Ты сбросишь тень с усталых плеч, задув свечу, пред тем как лечь. Поскольку больше дней, чем свеч сулит нам календарь. Что это? Грусть? Возможно, грусть. Напев, знакомый наизусть. Он повторяется. И пусть. Пусть повторится впредь. Пусть он звучит и в смертный час, как благодарность уст и глаз тому, что заставляет нас порою вдаль смотреть. И молча глядя в потолок, поскольку явно пуст чулок, поймешь, что скупость — лишь залог того, что слишком стар. Что поздно верить чудесам. И, взгляд подняв свой к небесам, ты вдруг почувствуешь, что сам — чистосердечный дар. Январь 1965

Вечером

Снег
сено запорошил
сквозь щели под потолком. Я сено разворошил и встретился с мотыльком. Мотылек, мотылек, от смерти себя сберег, забравшись на сеновал. Выжил, зазимовал.
Выбрался и глядит, как «летучая мышь» чадит, как ярко освещена бревенчатая стена. Приблизив его к лицу, я вижу его пыльцу отчетливей, чем огонь, чем собственную ладонь. Среди вечерней мглы мы тут совсем одни И пальцы мои теплы, как июльские дни. 1965

Подсвечник

Сатир, покинув бронзовый ручей, сжимает канделябр на шесть свечей, как вещь, принадлежащую ему. Но, как сурово утверждает опись, он сам принадлежит ему. Увы, все виды обладанья таковы. Сатир — не исключенье. Посему в его мошонке зеленеет окись. Фантазия подчеркивает явь. А было так: он перебрался вплавь через поток, в чьем зеркале давно шестью ветвями дерево шумело. Он обнял ствол. Но ствол принадлежал земле. А за спиной уничтожал следы поток. Просвечивало дно. И где-то щебетала Филомела. Еще один продлись все это миг, сатир бы одиночество постиг, ручьям свою ненужность и земле; но в то мгновенье мысль его ослабла. Стемнело. Но из каждого угла «Не умер» повторяли зеркала. Подсвечник воцарился на столе, пленяя завершенностью ансамбля. Нас ждет не смерть, а новая среда. От фотографий бронзовых вреда сатиру нет. Шагнув за Рубикон, он затвердел от пейс до гениталий. Наверно, тем искусство и берет, что только уточняет, а не врет, поскольку основной его закон, бесспорно, независимость деталей. Зажжем же свечи. Полно говорить, что нужно чей-то сумрак озарить. Никто из нас другим не властелин, хотя поползновения зловещи. Не мне тебя, красавица, обнять. И не тебе в слезах меня пенять; поскольку заливает стеарин не мысли о вещах, но сами вещи. 1968

Из «Школьной антологии»

1. Э. Ларионова

Э. Ларионова. Брюнетка. Дочь полковника и машинистки. Взглядом напоминала взгляд на циферблат. Она стремилась каждому помочь. Однажды мы лежали рядом на пляже и крошили шоколад. Она сказала, поглядев вперед, туда, где яхты не меняли галса, что если я хочу, то я могу. Она любила целоваться. Рот напоминал мне о пещерах Карса. Но я не испугался. Берегу воспоминанье это, как трофей, уж на каком-то непонятном фронте отбитый у неведомых врагов. Любитель сдобных баб, запечный котофей, Д. Куликов возник на горизонте, на ней женился Дима Куликов. Она пошла работать в женский хор, а он трубит на номерном заводе. Он — этакий костистый инженер… А я все помню длинный коридор и нашу свалку с нею на комоде. И Дима — некрасивый пионер. Куда все делось? Где ориентир? И как сегодня обнаружить то, чем их ипостаси преображены? В ее глазах таился странный мир, еще самой ей непонятный. Впрочем, не понятый и в качестве жены. Жив Куликов. Я жив. Она — жива. А этот мир — куда он подевался? А может, он их будит по ночам?.. И я все бормочу свои слова. Из-за стены несутся клочья вальса, и дождь шумит по битым кирпичам…

2. Олег Поддобрый

Олег Поддобрый. У него отец был тренером по фехтованью. Твердо он знал все это: выпады, укол. Он не был пожирателем сердец. Но, как это бывает в мире спорта, он из офсайда забивал свой гол. Офсайд был ночью. Мать была больна, и младший брат вопил из колыбели. Олег вооружился топором. Вошел отец, и началась война. Но вовремя соседи подоспели и сына одолели вчетвером. Я помню его руки и лицо, потом — рапиру с ручкой деревянной: мы фехтовали в кухне иногда. Он раздобыл поддельное кольцо, плескался в нашей коммунальной ванной… Мы бросили с ним школу, и тогда он поступил на курсы поваров, а я фрезеровал на «Арсенале». Он пек блины в Таврическом саду. Мы развлекались переноской дров и продавали елки на вокзале под Новый Год. Потом он, на беду, в компании с какой-то шантрапой взял магазин и получил три года. Он жарил свою пайку на костре. Освободился. Пережил запой. Работал на строительстве завода. Был, кажется, женат на медсестре. Стал рисовать. И будто бы хотел учиться на художника. Местами его пейзажи походили на — на натюрморт. Потом он залетел за фокусы с больничными листами. И вот теперь — настала тишина. Я много лет его не вижу. Сам сидел в тюрьме, но там его не встретил. Теперь я на свободе. Но и тут нигде его не вижу. По лесам он где-то бродит и вдыхает ветер. Ни кухня, ни тюрьма, ни институт не приняли его, и он исчез. Как Дед Мороз, успев переодеться. Надеюсь, что он жив и невредим. И вот он возбуждает интерес, как остальные персонажи детства. Но больше, чем они, невозвратим.
Поделиться с друзьями: