Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Кого это нет? — спросила я, потому что не могла не спросить, и мама ответила:

— Как это кого? Тех, кого нет!

Тут мама неожиданно спросила, который час, хотя она никогда об этом не спрашивала, поскольку была очень пунктуальна и всегда сама знала, сколько времени, какой сегодня день и какой месяц, в отличие от тети Лусии и нас двоих — нам было все равно, потому что для счастья, в отличие от грусти или тревоги, часов не существует, для него от восхода до заката есть только простор и море вдали. Поэтому оно и не движется, у него не бывает ни «до», ни «после», ни «сейчас», и его нельзя измерить при помощи цифр, как печаль или уныние.

Тем тот вечер и закончился, хотя, наверное, мы еще посидели перед огнем в гостиной, мама, Виолета и я, так как я помню, что по-прежнему шел дождь, и чайки, которые до темноты летали над скалистым берегом, сражаясь с порывами ветра, по-прежнему резко кричали, и баклан камнем падал вниз, к добыче, которую с высоты пятнадцати или двадцати метров видел только он, — к аппетитным сардинам, крупным анчоусам и каким-то рыбам с жирной голубой мякотью, чтобы вонзить в них свой клюв и вернуться в гнездо победителем. Все, что происходит одновременно, но независимо одно от другого и обычно остается незамеченным, происходило в тот вечер внутри и вне нашего дома. И теперь, в памяти, каждое из этих событий существует само по себе, как мелодия, рисунок или ария, как один из маминых набросков, которые она делала для сеньора Дамасо, чтобы он понял, как должна выглядеть настоящая дверца шкафа. А еще в памяти хранится то, что произошло с моей сестрой и со мной, после того как

мы помолились, выпили по чашке молока, хорошенько почистили зубы, легли, погасили ночники и спросили друг друга: «Ты спишь? Скажи, да или нет?» После этого или Виолета, или я, или мы вместе зажгли свет и сделали самый волнующий и интригующий вывод из всех, какие только делали в детстве и отрочестве: «Мама имела в виду папу, когда говорила, что она одна, что нас нужно воспитывать, а она не знает — как, и потому виновата», — заявила Виолета. Здесь, в нашей спальне, слово «папа» прозвучало как пощечина, как непристойность, как незаслуженное оскорбление, как нечто бессмысленное, находящееся вне времени и пространства. Я подумала, что раньше мама никогда не связывала отца ни с нашим воспитанием, ни со своей виной. «Он нас не любит», — вот что она мне говорила. Наверняка она часто произносила эту фразу, но я помню ее из одного разговора, достаточно короткого, который, возможно, составился из разных похожих разговоров, наблюдений, деталей, в результате чего между пятью и семью годами у меня сложился образ ущербного отца, не способного любить нас. Должно быть, это был очень яркий образ, потому что, увидев его сидящим в гостиной и изо всех сил стараясь скрыть от брата и сестры свое удивление, я вновь испытала детскую тревогу, вызванную его присутствием в доме и необходимостью говорить с ним. Не думаю, что в свое время он особенно мной занимался, поэтому моя тревога была сродни той, какую мы испытываем при упоминании человека, некогда нарушившего наше спокойствие и вдруг вновь появившегося, как черт из табакерки. Нас наполняет неясное волнение, смутное предчувствие беды, мы боимся за свое счастье, причем боимся тем сильнее, чем менее конкретна угроза, исходящая от нежданного гостя. Закрывая глаза, я слышу, как мама, занимаясь повседневными делами, вдруг произносит не к месту и без всякого выражения: «Он нас не любит», однако, высказанная вслух, фраза сразу становится уместной, хотя мама наверняка надеется таким образом отогнать эту мысль, а не примириться с ней. Помню, как я, пытаясь за рассудительным тоном скрыть смятение души, говорю: «Он должен нас любить, ведь мы его семья. Вот если бы мы были посторонними людьми…» «Даже если мы его семья, что из того? Совсем не обязательно нас любить. Да и мы его не так уж сильно любим, тебе не кажется?» «А почему мы должны его любить? Я вот его ни капельки не люблю. Я тебя люблю, и больше никого. И я прямо сейчас поцелую тебя в обе щеки и обниму…» И я целовала и обнимала, и мы смеялись, словно наша любовь была неприступной крепостью, в которой можно укрыться и хохотать сколько угодно. А то, что он нас не любит, — это пустяк, ерунда. Он сам потерял нашу любовь! Да, я уверена, что этот незатейливый разговор сложился из сотен подобных разговоров и остался в памяти, так как фраза «Твой отец нас не любит» четко определяла границы нашей территории и абсолютную иерархию ценностей. Но, возможно, эта фраза и мои размышления имели более сложную причину, возможно, мама произносила ее именно потому, что девочке моего возраста могло показаться странным, почему отец ее не любит. Например, я помню, он часто дарил мне, без всякого повода, какие-то дурацкие колечки и фигурки странных животных — одного терракотового кота, сидящего на задних лапах с важным видом скучающего аристократа, я храню до сих пор. Я почти все время проводила с мамой, а он обычно лишь ненадолго заходил в спальню или гостиную: легкая походка, усики, бархатные каштановые глаза, не излучающие внимание, а привлекающие его и потому похожие на женские. Очень утомительно, когда рядом с тобой два таких разных человека: один — недосягаемый и восхитительный, как мама, другой — чересчур близкий и жаждущий восхищения. Нужно было выбирать, и я выбрала, и не просто выбрала. Я по-детски подражала маме, поэтому отчетливо помню ее недовольство бесконечными ненужными подарками и сластями, которые он приносил, и ее нескрываемое раздражение тем, что он живет в свое удовольствие, будто жизнь создана для веселья и наслаждений, а не для того, чтобы сажать картошку, салат, цветную капусту и помидоры, расписывать красками стол, следить, сидит ли на яйцах курица (у нас их было три: две рыжие несушки и одна черная, которая не неслась), смотреть на бесконечное серебристо-серое море, поблескивающее, как ртуть, перед нашими окнами, рисовать стакан, наполовину заполненный такой прозрачной водой, что сквозь стекло видна упавшая внутрь мушка, заботиться о Фернандито и Виолете, на что уходит очень много времени, или готовить пюре из размятого банана и тертого яблока. Фернандито был очень прыткий и уже хватался за бутылочку обеими руками, а Виолету нужно было водить за руку, чтобы она не потерялась и цыгане не утащили ее в пятидесятикилограммовом мешке из-под муки, хотя Виолета, когда была маленькая, не весила, наверное, и двадцати килограммов. Наслаждение — это не жизнь, это глупость и пошлость, это падение до уровня слуг с их грубыми вкусами или горничных, которые, прислуживая за столом, думают лишь о бровастых женихах.

~~~

Было воскресенье, мы вернулись из поселка. Он сидел дома, одетый с иголочки, с видом человека, который является без предупреждения прямо перед обедом и, развалившись в кресле, ждет, пока ему предложат выпить, или заведут с ним разговор, или скажут: «Почему бы тебе не остаться поесть», хотя лишнего куска мяса в доме нет. Именно так он и сидел, готовый в любой момент проявить любезность и улыбнуться, хотя на лице его читалось беспокойство, будто он спрашивал себя: «Что я буду делать, если за целый день никто не появится?» Таким мы его и увидели, сначала Фернандито, потом мы с Виолетой, а мама нет, потому что она отстала. В доме оставалась только фрейлейн Ханна, наверное, это она и открыла нежданному визитеру и провела его в гостиную. С того места, где он сидел, через открытую дверь были видны вход и почти вся передняя, кроме той ее части, где начиналась лестница, поэтому мы могли пройти только через кухню, как это делал молочник, причем на цыпочках, будто забрались в чужой дом. Фернандито, который увидел его первым через окно на террасе, бегом вернулся к нам с Виолетой, чтобы сообщить потрясающую новость: в гостиной кто-то сидит.

— Кто сидит? — спросила Виолета, а я спросила:

— Мужчина или женщина?

— Кто-то, я не знаю кто. Я не рассмотрел, очень страшно стало. Наверное, это привидение, которое не отражается в зеркале и со всех сторон выглядит одинаково, потому что у него нет лица.

Мы все втроем осторожно двинулись вперед. Но тут я нечаянно задела ногой горшок с геранью, он упал с террасы на землю и разбился, а тишина стояла такая, какая бывает в доме, когда нас в нем нет и вокруг — остров, ведь это остров, а не полуостров. Помню, было слышно море, пахло влажной землей из горшка и только что скошенной в саду травой, потому что стояла середина июня. Такого июня, даже похожего, не было потом много-много лет. Занятия в школе уже закончились. Мне только что исполнилось пятнадцать. Услышав шум, он обернулся, так что мы не успели даже отойти от окна. Конечно, никакое это было не привидение, а хорошо одетый господин. По возрасту как мама, подумала я. Я сразу его узнала и искоса, словно полицейский, взглянула на брата и сестру. Это был наш с мамой секрет, и отчасти им объяснялась моя с ней близость. Возможно, он понял, что я его узнала, и заметил, как я взглянула на брата с сестрой, но не стремился быть узнанным. Неизвестность окутывала его (пусть я и приподняла завесу), как и всегдашняя атмосфера сдержанности, присущей тонко чувствующему человеку. Он никогда не поступал опрометчиво и сейчас был верен себе. По отношению ко мне он проявил деликатность, возможно даже излишнюю, что придавало его лицу притворно сочувствующее выражение. Мол, все понимаю и все готов простить. Незваный гость. Он уже встал и, улыбаясь, приближался

к нам; мы с перепугу застыли, а он, наоборот, вел себя непринужденно и уверенно, как человек, который нас знает, хотя мы его не узнаем. Не дав нам времени опомниться и по-прежнему улыбаясь, он поднял окно, открывающееся на английский манер, с помощью подпорки, и сказал:

— Бог мой, как же вы выросли!

Эти слова нас очень обрадовали, потому что даже я, в свои пятнадцать, никак не могла привыкнуть к тому, что я уже не девочка с двумя косичками и у меня есть поклонники, Оскар, например, и еще один. Это было так странно, так необычно — чувствовать, что ты выросла и твои новые друзья, сплошь мальчики, уже не считают тебя своим парнем, как раньше. Однако я подавила в себе радость, которая дрожью пробежала по телу и вспыхнула в сознании, и постаралась превратить ее в обычную учтивость, одарив незваного гостя одной-единственной, пусть и ослепительной, улыбкой. Я и в детстве так поступала — старалась рассеять его чары, освободить от них свое сердце, потому что не должна была поддаваться ничьему очарованию, кроме маминого. Помню, я подумала, что до прихода мамы именно я — старшая — должна решить, как вести себя с этим человеком. Таким красивым человеком. Я отвела взгляд, чтобы он не понял, о чем я только что подумала. Ведь люди такого рода схватывают все на лету. Виолета, видя, что я ничего не предпринимаю, сказала:

— Если вы пришли поговорить с мамой, то ее нет дома.

— Ее нет дома? — повторил гость. — А где же она?

Виолета не смогла обойтись без одной из своих дурацких фантазий, которые всегда вызывают у меня улыбку, сколько бы раз за долгие годы я их ни вспоминала.

— Ее нет, только фрейлейн Ханна и мы.

— Так где же твоя мама? Очень странно, что в это время ее нет.

Было приятно слушать его, когда он слегка наклонялся к нам, смотреть на ровный пробор, будто только что прочерченный в густых черных волнистых волосах южноамериканца. Виолета, воодушевленная собственной выдумкой, которая рождалась сама по себе, достаточно было лишь нанизывать друг за другом слова, резко помотала головой, одновременно прикрыв глаза, словно показывая, что она очень сожалеет, но не в ее власти изменить ход событий, и заявила:

— Ее нет, она вчера утром уехала путешествовать.

Мне ничего не оставалось, как только сказать:

— Не обращайте внимания. Ее правда нет дома, но она сейчас придет, смотрите, вон она. — Однако его ловко пущенная в ход непринужденность — непринужденность человека, который без предупреждения и приглашения является в дом к обеду, — и тут ему помогла, поэтому он пропустил мимо ушей то, что я сказала и что требовало от него по крайней мере взглянуть в указанном направлении, и вместо этого обратился к Фернандито:

— Вот ты меня действительно удивил. Как дела? Тебе сейчас… сколько лет? Знаешь, маленький ты был ужасный, нос у тебя торчал между глаз, как клюв у кукушки. А ты правда не знаешь, кто я?

И Фернандито сказал:

— Нет, не знаю, а кто?

— А вот вы знаете, — сказал он, поворачиваясь к нам.

Я увидела, что мама торопливо идет к дому, однако мне показалось, что когда она поняла, кто пришел, то несколько замедлила шаг (у мамы была очень изящная походка, и она всегда ходила быстро, а не нога за ногу, как мы). Вблизи я увидела, что у нее такое лицо, будто ее мучает жажда. Подойдя к нам, она сухо кивнула гостю, а потом, ни слова не говоря, внимательно на него посмотрела.

— Представляешь, они не знают, кто я такой! Не уверен, что смогу сам сказать им, я как-то по-идиотски себя чувствую! — Он откинул голову назад и рассмеялся, словно сказанное им было очень остроумно.

~~~

Он оставался у нас все лето. Это было бессмысленно и казалось бесконечным. Его пребывание вызвало у меня разные смешанные чувства, но самым сильным, спрятанным глубже других, было желание отомстить. «Чего он хочет?» — думала я и однажды вечером спросила об этом у мамы.

— Ничего, — сказала она. — Он хочет познакомиться с твоими братом и сестрой, повидать тебя, это естественно. Ничего особенного он не хочет, и, пожалуйста, не будем говорить об этом. Он скоро уедет. Когда ему надоест и захочется уехать, он уедет, ты же знаешь…

После первой напряженной встречи мама все время выглядела спокойной. Возможно, она искренне полагала, что как только ему наскучит такая жизнь, он уедет. И он конечно же уехал, но пока он находился с нами, все то долгое лето, его присутствие явно будоражило Виолету. Да и Фернандито, самый уравновешенный из нас троих, стал агрессивным, будто внезапно появившийся отец лишил его роли, которую он только начинал играть, — единственного мужчины в доме, но, может быть, мне это только казалось. (До сих пор всем в школе мы говорили, что наш отец подолгу бывает в отъезде, так как у него собственность на Кубе, что, кстати, соответствовало истине.) Он поселился в Сан-Романе, почти каждый день приходил к обеду и оставался до ужина. Когда он поднимался к дому, его было видно издалека. Он медленно, наслаждаясь прогулкой, переходил через мост, иногда останавливался и хлопал в ладоши, чтобы спугнуть чаек. Он шел словно актер на съемках. Возможно, он предполагал, что за ним наблюдают, и не ошибался, так как именно это я и делала — через скрытое ежевикой отверстие в садовой изгороди мост был хорошо виден. Казалось, он придерживался определенного расписания, поскольку всегда приходил между половиной первого и часом, неизменно нарядный, будто хотел подчеркнуть, что у нас не настолько близкие отношения, чтобы являться без галстука. Я его ненавидела, так как мне не удавалось по-настоящему его возненавидеть — такого красивого, такого воспитанного, такого обходительного. Он не претендовал на роль отца в отношении нас и на роль бывшего мужа в отношении мамы. Его поведение, естественное, но тщательно выверенное, его вежливое присутствие напоминало музыкальный фон, некий постоянный аккомпанемент, выглядевший как нечто случайное и в то же время преднамеренное, во всяком случае, так это воспринималось моим потревоженным сознанием. Он казался гостем, который собирается остаться надолго. Наверное, мое поведение не следовало расценивать как враждебное, но оно именно таким и было, я словно защищала счастье мамы, брата и сестры, находившееся под угрозой. Правда, справедливости ради нужно признать, что отец не давал мне для этого ни малейшего повода. В то лето я пребывала в мрачном настроении и чувствовала себя несчастной. Мне не хотелось, как раньше, спуститься на пляж с Фернандито и Виолетой или одной, пройти из конца в конец весь остров или отправиться за покупками в поселок. Ночами я не спала, зажигала лампочку и смотрела на свернувшуюся в клубочек мирно спящую Виолету. Удивительно — и это было, пожалуй, единственным оправданием моей тревоги, — но он почти никогда не встречался с нами тремя вместе, разве что за столом. В таком маленьком и настолько привыкшем к совместной жизни сообществе, как наше, его стремление общаться с каждым по отдельности казалось странным. Насколько я помню, он ни разу не говорил долго с мамой наедине, зато с удовольствием водил Виолету на прогулку по магазинам Сан-Романа, чего у нас в доме никогда не делали. Ему нравилось, торжественно испросив разрешения фрейлейн Ханны, ходить с Фернандито на пляж. Он хотел научить его плавать кролем на большие расстояния. Возвращаясь после таких тренировок, Фернандито заявлял, что плавание ему надоело, и если так и дальше пойдет, он разучится плавать брассом, но мне не очень-то верилось в его искренность. Отец был хорошим пловцом, да и вообще, честно говоря, идеально подходил для нашей замкнутой, раз и навсегда устоявшейся жизни. Он был необычайно уступчив и любезен до абсурда. Казалось, он никуда не спешит, ничто не может его задеть, даже моя враждебность и неприветливость. И поскольку его ничто не задевало, а я, наоборот, постоянно раздражалась, стоило мне увидеть его сидящим в гостиной или прогуливающимся по саду с Виолетой, я сочла его неуязвимым.

Я только что сказала — и подумала — то, чего на самом деле не было: он не был идеальным для нас и тем не менее казался таковым настолько, что мама вышла за него замуж. Странно, что когда я говорю о мамином замужестве, то использую множественное число «мы», хотя в то время этого множественного числа еще не было. Но то сообщество, которое существовало на острове, в наших двух домах — тетя Лусия, мама и мы трое, — кажется мне сегодня таким прочным, таким нерушимым, что притягивает к себе прошлое, прожитое мамой в одиночку среди незнакомых нам людей.

Поделиться с друзьями: