Остров
Шрифт:
– Ну, ма-ам!
Горестный вопль сына сопроводил стук опрокинутого стула. Тоже нервы. Все тут на нервах. У всех – особенности! Все, видите ли, показывают, какие они ранимые, как им непросто живется, требуют понимания, участия и, вообще, чтобы не мешали. Хоть раз у них в головенках промелькнуло, что и она тоже нуждается хотя бы в покое? Что, нет желающих об этом подумать? Милая, милая семья!
– Натусь, ну, ты чего? – встрял, снова высунувшись, Лаголев.
– Ничего, Лаголев. Ничего! – в конец разозлилась Натка. – Джинсы снимай, треники твои там висят.
– Я сам застираю.
–
– Нат, – Лаголев смочил физиономию и стал похож на побитого пса. – Хватит, а?
– Не хватит!
Чувствуя, что срывается, Натка переместилась на кухню, больно стукнулась об угол стола и встала у окна. На подоконнике некуда было пальцы положить – все теснились, жались к стеклу какие-то блюдечки, формочки, фаянсовые плошки, из которых тянулись на свет былинки, стебельки, листья, крохотные бочкообразные кактусы. По идее (Лаголева, чьей же еще?) все это зеленое богатство предназначалось радовать взгляд, но что-то не радовало.
Время от времени Натку так доставал заставленный подоконник, что она находилась в секунде-другой от того, чтобы сгрести посуду вместе с землей и ростками в помойное ведро.
Останавливало всегда одно: растения ни в чем не были виноваты. Кого уж признавать виновным и судить, так это существо, в трениках и майке босиком несмело вышедшее на кухню из санузла. Что-то Лаголев даже сесть уже боится.
Лаголев!
Не Саша, не Сашка, не Александр и даже не Шурик. Боже упаси! Только по фамилии, и вслух, и мысленно, чтобы не ассоциировать себя с этим неприспособленным рохлей. Чтобы лишний раз не задавать себе вопрос: как, как она могла прожить восемнадцать лет с ним в одной квартире? Не вспомнить уже, чем завлек дурочку девятнадцатилетнюю. Может, как раз своей мягкотелостью и завлек. Ай, ой, Наточка, Натусенька... Много ли надо дурочке? Слово шепнуть, по головке погладить.
Игоря как-то еще родили! Тоже удивительно. Собственно, Лаголев даже старался, какой-то запал что ли у него был. И коляску приобрел, и поддерживал, и ухаживал, но, скорее всего, из-за страха, как бы чего не случилось. Вроде же и любили друг друга когда-то.
Натка смахнула злую слезу. За окном было темно. Цепочка фонарей перебегала через улицу и пряталась за тополя.
– Натка, ты как?
Засюсюкал!
Сколько же в нем отвратительного, гадкого, раздражающего дерьма! Ничего не может, только сюсюкает. Тут бьешься, как рыба об лед, еле сводишь концы с концами, себе – ничего, все ему и сыну. А в ответ?
– Никак я , все нормально, – сказала Натка. – На ужин – гречка с курицей.
– Класс! – сказал Лаголев.
Натка чуть не фыркнула на показной энтузиазм.
– Ты деньги принес? – спросила она, повернувшись. – Надо, знаешь ли, за кредит платить. Уже день просрочки.
Физиономия Лаголева сразу погасла.
– У меня – вот.
Он выложил на стол скомканные купюры. Подвинул их от себя, будто они были грязные или заражены.
– Сколько? – спросила Натка.
– Двести девяносто.
– И все?
Лаголев побледнел. Имел бы панцирь, весь в него и спрятался. И физиономия стала – как у попрошайки на улице, которому никто не подает. Шлепнуть бы
по ней и раз, и другой! Чтобы слиплись глазки эти прищуренные.– На рынке завтра… послезавтра…
Натку передернуло, но она замаскировала это движение тем, что отвернулась к плите.
– Что?
– Ну, выдадут. Должны.
– Ты потребовать можешь? – Натка взяла тарелку с посудной полки. – За два месяца, там, кажется, у тебя уже накопилось.
– Понимаешь, – замямлил Лаголев, – Кярим Ахметович…
– Носатый этот?
Натка плюхнула пластиковой лопаткой захолодевшую гречу в тарелку. Не разогревать же Лаголеву второй раз? Обойдется, и так сожрет. Тем более, что не заслужил.
– Ну, да, ты его видела. Я просто не поймал его сегодня.
– А он не знал, да?
– Знал.
– Ясно, ты не смог настоять.
Натка выбрала со сковороды кусок курицы, водрузила его на гречку и поставила перед мужем его поздний ужин.
– Ешь.
– Еще хлеба, если можно, – попросил Лаголев.
Каким-то чудом Натка смогла спокойно открыть хлебницу, достать оставшуюся треть батона и положить на стол.
– Вилку тоже дать? – выразительно посмотрела она на мужа.
Сморщился. Понял.
– Я сам.
Сутулое ничтожество! Господи, скривилась про себя Натка, с души воротит. Похоже, пора разводиться. Квартиру только делить не хочется. Все вкладывались, и его родители, и ее, сами лет пять только на нее и впахивали.
Но ведь невозможно жить дальше!
– Нат, – подал голос Лаголев.
– Да?
– Сядешь рядом?
Был у них такой ритуал. Жена влюбленными глазами должна смотреть на то, как ее избранник употребляет ее стряпню. Вроде как общность. Вроде как возможность показать друг другу свои чувства. Поговорить. Только о чем говорить с Лаголевым? Был бы Шурик, еще можно было бы найти какие-то точки соприкосновения. С Лаголевым точки у каждого свои.
– Хорошо, – словно назло себе согласилась Натка и опустилась на стул напротив. – От меня не убудет.
– Сейчас.
Лаголев вскочил, поставил чайник на плиту, включил газ и снова сел.
– Сидим? – спросила его Натка.
– Сидим.
– Ешь.
– Ага.
Говорить было не о чем, играли в гляделки. Лаголев церемонно жевал. Ну ни на грош не было в нем маскулинности, мужского начала. Уставший мужик как ест? Торопливо, жадно, с аппетитом. Дикарь! Добытчик! А этот? Куриное филе – ножичком, будто в ресторане. С хрена ли мы в ресторане? Впрочем, по-мужски у Лаголева есть и не получилось бы, сколько он не старайся. Вот по-свински, это пожалуй.
И, извините, есть разница.
– Завтра идем? – спросил Лаголев.
– Куда? – спросила Натка, глядя через плечо в окно.
Все интересней. Нет этой физиономии, в которой перманентная виноватость мешается с унылостью. Темнота приятней. Через темноту – пятнышки чужих окон.
– По магазинам. Мы же хотели. У меня выходной.
– А деньги?
Лаголев посмотрел на холмик из купюр у Наткиной руки.
– Ну, не все же на кредит. Рублей двести останется.
– И что мы купим? – наклонилась к нему Натка. – Кроссовки, знаешь, сколько стоят? Восемьсот пятьдесят!