Осуждение Сократа
Шрифт:
Глашатай уже выкрикивал первые слова:
— Агрий, сын Хрисиппа!.. Был обвинен… в порубке… священной маслины… и… воровстве! Наказание — смерть!
— Ион, сын Стратона! Обвинялся в оскорблении… священных мистерий… в честь Деметры!
И падали тяжелые слова в толпу: «смерть», «изгнание», «смерть», «смерть»…
Нахмуренный человек держал под мышкой красного петуха и не замечал, как с исклеванного гребня падают на его белый плащ алые капли.
Печальным надгробьем темнела трибуна, и белый голубь кружил над дальними рядами, выискивая своего хозяина.
Толпа покачивалась, словно море. Когда глашатай замолкал, чтобы выкрикнуть очередное
— Сократ, сын… ниска! — прокричал глашатай.
«Неужели мне вынесли приговор без суда?» — Мудрец удивленно взглянул на Херефонта и понял, что ослышался: Великий хулитель даже не повернул к нему своей живописной головы.
«Клянусь Истиной, друзья ничего не знают! — успокаиваясь, подумал Сократ. — Они и не подозревают о доносе!».
Сам он узнал о доносе только вчера от случайно встреченного архонта-басилевса, в ведении которого находились дела о религиозном кощунстве. Басилевс, мельком упомянув Мелета и тем самым дав понять, что дифирамбический поэт — фигура второстепенная, прямо спросил, чем же он, Сократ, насолил кожевнику Аниту, человеку богатому и очень влиятельному в демократической партии. Сократ тогда отделался шуткой: «Вероятно, Аниту, как и многим другим, не нравится, что я, походя глазами на рака, стараюсь всю жизнь ползать прямо…»
Этот кожевник, вероятно, всерьез считает его погубителем законов и развратителем молодежи — недаром он запретил своему сыну беседовать с «ловцом невинных душ». Права старая жрица, наставлявшая его в юности: «Если ты будешь говорить правду, тебя возненавидят люди, а если неправду — боги». Вспомнились ему слова и одного из его учеников, Алкивиада, сказанные в минуту пьяного откровения: «Ты прекрасный человек, Сократ, и все же мне иногда хочется, чтобы тебя вообще не было на свете…»
Кажется, тучи над его головой сгустились как никогда. Что же, настоящий философ скорее перенесет несправедливость, чем попытается ответить злом на зло…
— Смерть! — вытирая пот со лба, прокричал глашатай, и мудрец с какой-то особенной ясностью ощутил в себе спокойствие и твердость, глубоко, с замиранием сердца воспринял тяжкий вздох толпы и это прекрасное афинское небо над нелепым четырехугольником трибуны.
— Я знал Исократа! — негромко заговорил Федон. — Это был благородный человек. Жена так любила его. Бедная Эринна!
Откричал свое глашатай, исчез, а люди еще стояли, тупо глядя на трибуну, и вдруг разом завозились, стали расходиться.
— Что же мы стоим? — забеспокоился златокудрый Аполлодор. — Может, заглянем в книжную лавку? Я там видел басни Эзопа. Удивительные басни, Сократ!
Мудрец встрепенулся и пошел коротким шажком. Друзья последовали за ним. А рынок уже привычно погудывал, покрикивал, поигрывал неизбывной силою.
У мраморного постамента, где сидел осовевший поклонник Вакха, раздался громкий смех. Это пьяненький, задремав, свалился на какого-то длинноволосого щеголя. Получив крепкий пинок, пьяненький стал на четвереньки, словно готовясь облаять обидчика; большая оскобленная тыква с прорезями губ и глаз упала с его головы и покатилась крутым
полукружьем.— Ха! Он потерял голову! — закричал какой-то шутник.
Пьяненький, тараща красные глаза, бросился догонять тыкву, но в тот момент, когда он нагибался за ней, чья-то нога ловко поддела «голову», и она покатилась дальше, смеясь четкой прорезью рта.
Хохот нарастал. «Голова», судорожно мотая обрубком стебля, покатилась прямо под ноги Сократу. Мудрец как-то весь подобрался — ощущение того, что катилась настоящая голова, было довольно сильным — и уже отдавал свою палку Аполлодору, чтобы поднять тыкву, но снова мелькнула чья-то нога… Пьяненький, расталкивая любопытных, опять ринулся за своей тыквой. Он уже настигал ее, смешно, как куролов, растопыря руки; уже нагибался, чтобы достать — она была так близко, — но кто-то ловко прыгнул на тыкву — раздался хряск, и остатки желтоватой мякоти облепили мостовую.
Пьяненький заплакал, горько, безутешно.
— Зверье! — взревел Великий хулитель.
Толпа развалилась, давая дорогу Великому хулителю. Он шел напролом, не обращая внимания на подымающийся ропот, и сзади, в безлюдном промежутке, следовали его друзья. Возле Персидской арки горбун остановился резко, словно давая понять, что не намерен идти дальше.
Мудрец тронул за руку Великого хулителя.
— Стало быть, ты не хочешь в книжную лавку?
Горбун отрицательно мотнул головой.
— А к Симону ты придешь?
— Нет, Сократ! Вы уж без меня поищите истину. А я… — Херефонт невесело усмехнулся, — пойду играть с ребятишками в бабки. Он обиженно, по-детски засопел, круто повернулся и, тяжело переваливаясь, пошел прочь.
— У-устрицы! — неслось ему вслед.
Обвинение против Сократа было помещено не только в храме Совоокой. Узкие, как надгробные стелы, скрижали стояли еще в храме Великой Матери богов и в портике Кариатид, небольшом тенистом местечке, где любили собираться афинские поэты и философы.
2
Когда же оно было брошено, зерно обиды?
Как-то, случайно зайдя в портик Кариатид, Мелет заметил группу людей: одни сидели на мраморных скамейках, другие, в числе которых был Сократ, расхаживали взад-вперед по затененному коридору и о чем-то спорили. Начинающий поэт подошел ближе, прислушался.
— Что ты говоришь, Сократ? — удивлялся высокий, бедно одетый юноша. — Я не могу с тобой согласиться. Выйди-ка на рыночную площадь и крикни: «Гомер не мудр!», «Эсхил — обычнейший человек!» — и тебя враз засмеют, побьют палками.
— Пощади меня, дорогой Гермоген! — с улыбкой взмолился Сократ. — После твоих речей у меня и впрямь заломила спина. Но что поделать, мои мысли текут по прежнему руслу!
— Нет, Сократ! — настаивал на своем юноша. — Кит не родит черепаху, от обычного человека не родятся бессмертные трагедии.
— Почему ты говоришь: «от обычного»? Я вовсе не считаю поэтов обычными людьми. Но разумно ли считать слепого зрячим только за то, что у него обостренный слух? Нет, мой друг, верни мудрость философу, а поэту оставь наитие и божественное вдохновенье — только благодаря им он становится выше самого себя, создает нечто мудрое и прекрасное. С удивлением глядит поэт на свои стихи и вопрошает: «О, Аполлон, покровитель искусств, неужели это создано мною?» Напрасно вы будете обращаться к его разуму, спрашивать, что он хотел выразить стихами, — поэт лишь беспомощно разведет руками, а если и попытается объяснить, то это будет лепет ребенка…