Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Отец уходит. Минироман

Черский Пётр

Шрифт:

— Заходи, это твоя комната, — говорит Клубень. — Гляди: шкаф, кровать, тумбочка, письменный стол. — Показывает пальцем, словно я похож на такого, кто без него не сообразит и будет работать на кровати, а спать на шкафу. Впрочем, может, и похож: в ушах неприятный шум, во рту сухо и противно, и вообще я усталый, голодный, и на душе кошки скребут. Какой-то я вздрюченный. Помятый. Скидываю рюкзак, расстегиваю куртку, открываю окно, опираюсь руками на подоконник. — Ну что? — спрашивает Клубень с наигранной бодростью массовика-затей-ника. — Давай посидим спокойно, покурим и подумаем, что делать дальше. Можно, например, поехать в город, поужинать у меня — у Андреа, кстати, тоже сегодня день рождения, — а потом заскочим к Хутнику, у него намечается пьянка. Что скажешь?

Я пытаюсь состроить мину, означающую «да мне без разницы», но не успеваю, потому что Мартина, которая не вынимает из уха наушника от портативного приемника, говорит:

— Он по-прежнему в коме, только что подтвердили.

Мы смотрим на нее, потом друг на друга, смотрим прямо в глаза, будто обмениваясь приветствием мира [12] .

— Мне без разницы, — говорю я.

За ужином беседуем о литературе. Кто, с кем, когда, сколько — обычный польский треп за польским бигосом. Вино пьем венгерское, потому что Андреа из Будапешта. Мартина поминутно нервно вздрагивает и роняет вилку — это означает, что закончился очередной музыкальный антракт и начинается специальный выпуск новостей. Все замолкают, обрываются на полуслове сплетни о знакомых и незнакомых, зависают на середине фразы профессиональные умозаключения. Это повторяется с жутковатой регулярностью: Мартина замирает, мы напряженно молчим — а потом расслабляемся, поскольку ничего нового по радио не сказали и можно продолжить беседу. Под конец мы все рассыпаемся в комплиментах — хвалим бигос и вино, после чего одеваемся и, спустившись по крутым ступенькам в вечернюю прохладу, направляемся прямиком в ближайший круглосуточный магазин, а оттуда к Хутнику, польскому писателю. У Хутника гулянка не прекращается уже третий день: на диване сидят и курят дамы, на стуле какой-то мужчина молча потягивает вино, а сам Хутник, пьяный в дым, кемарит в кресле. Везде разбросаны пустые пивные банки и водочные бутылки, книги, бумаги, одежда, тарелки. Из динамиков несутся голоса: Здислава Сосницкая вперемежку с «Вольтером»

и Петром Щепаником [13] (лучше Петра Щепаника никого нет — так, по крайней мере, утверждает одна из сидящих на диване дам). Все здесь похоже на сляпанную на скорую руку театральную декорацию — слишком уж безупречен этот хаос, чтобы возникнуть случайно. Мы рассаживаемся — кто куда: на табуретки, на коробки, на пол, открываем пиво, закуриваем, ждем хоть какой-нибудь живой струи, но разговор не клеится, что-то нехорошее висит в воздухе и почему-то, несмотря на распахнутое окно, очень душно. Тоска зеленая, кто-то что-то вяло говорит, но редко и тихо, приходится напрягать слух. Если через это открытое окно внезапно влетит колокольный звон, как бы он, ворвавшись в комнату, не размозжил нас, не стер в порошок.

12

Во время евхаристической литургии после молитвы "Отче наш" и перед причащением прихожане, глядя друг другу в глаза, обмениваются рукопожатием — приветствием (преподанием) мира.

13

Здислава Барбара Сосницкая (р.1945) — певица, композитор, обладательница сильного голоса (2,5 октавы); "Больтер" — музыкальная группа (основана в 1984 г.); Пётр Щепаник (р.1942) — певец, актер, гитарист

Вместо этого открывается дверь и входит Качка. Качка всегда появляется там, где собирается более-менее интересная тусовка, и всегда его встречают с распростертыми объятиями — по причине как личного обаяния, так и (чего уж тут скрывать) толстого кошелька. Качка — персонаж из другой оперы: когда мы еще под стол пешком ходили, он основал туристическую фирму, а когда мы выводили первые корявые буквы в школьных тетрадках, был уже чуть ли не монополистом в своей области и у него оставалось время, чтобы заниматься переводом еврейских песен, петь русские романсы или создавать вагнеровские общества. А еще писать стихи. Сейчас он ставит на пол сумку, набитую банками пива, и начинает в своем духе: «Нну-с, что там, как там? Так и думал, что застану вас или здесь, или в ‘Красивой собаке’. Выкладывайте, что слышно?» Наконец-то забрезжила надежда: можно будет встряхнуться, завести разговор, развеять эту духоту — но пауза опасно затягивается, а когда Клубень все-таки раскрывает рот, Мартина громко шипит: «Тсссс, шшшшш, что-то говорят…» — и крепче прижимает к уху наушник, так что Клубень только тихо выпускает воздух и затягивается сигаретой, я сосредоточенно разглядываю ногти, Качка застывает, не успев открыть пиво, дама на диване — с поднесенной к губам рюмкой, мужчина на стуле — с зажигалкой в руке. Все в ступоре, и туг вдруг раздается грохот: это Хутник очнулся от дурного сна и вскочил с кресла. «Что за поминки? — нечленораздельно бормочет он. — Это что за поминки, бля, спрашиваю?» Никто не отвечает. Мы все на него смотрим, а он, похоже, начинает ощущать тяжесть воздуха, духоту, скрытое напряжение и — это видно — собирается с силами, чтобы врубиться… и внезапно бросается к столу, хватает первый попавшийся стакан и — хлобысть! — выливает пиво на свою девушку, сидящую на диване. Она вскакивает и кидается на него с кулаками, а мы только смотрим и никак не реагируем, больно уж нелепая, абсурдная ситуация. И опрометью вниз по лестнице, как повстанцы, бегущие из осажденного дома. Останавливаемся только за углом. «Ничего страшного, — пыхтит Марко, — милые тешатся, вечно они так, сейчас помирятся или она позвонит в полицию и его заберут, спокуха, все путем, не обращайте внимания, что поделаешь, это Польша». Так что мы не обращаем внимания и расходимся кто куда: Марко с Мартиной, Клубень с Андреа, а мы с Качкой — в «Красивую собаку».

«Давай, Черс, шевели ногами», — повторяет Качка, ведя велосипед, и я шевелю, слегка пошатываясь: вино, потом пиво, все практически на пустой желудок, и это после вчерашнего перепоя. Мы идем по краковским улочкам, обходя небольшие группки, перемещающиеся из одного кабака в другой; фонари отбрасывают ярко-оранжевый свет, наши бледные тени то удлиняются, то исчезают, чтобы неожиданно выскочить сбоку и опередить нас, когда мы проходим мимо очередного столба, и скрыться в темноте, когда попадаем в очередное пятно света. «Давай, Черс, давай, — повторяет Качка. — Мы ведь сто лет не виделись, небось с полгода уже, прекрасный случай, надо отметить, понимаешь, завтра могут объявить траур, и весь Краков вцепится тебе в глотку — ату его! — если ненароком запоешь на улице. Погляди, — добавляет он, когда мы подходим к „Красивой собаке“, — ты только погляди на этих людей». Внутри битком набито, ни одного свободного места, народ толпится около бара, вокруг столиков, в проходах; даже снаружи человек пятнадцать со стаканами в руках — спорят, сплетничают, смеются. В наличии все возрасты — от шестнадцатилетних девчонок в цветных маечках и с колечками в носу до громко хохочущих, вызывающе накрашенных сорокалетних дамочек и седеющих мужчин в очках. «Красивая собака» уже три сезона самое популярное заведение, где собирается богема, полубогема, псевдобогема и даже ангибогема. Успех неслыханный: обычно места, в которых надо «бывать», меняются каждые три месяца, иногда чаще; случается и так, что кто-то неосведомленный, не успев сориентироваться, какой кабак нынче самый модный, отправляется туда в пятницу или субботу вечером и остается с носом: там уже никого — все общество неделю как тусит на другой стороне Рынка. «Погляди, — не отстает Качка, — завтра Папа умрет, и половина из них будет его оплакивать горючими слезами, притом искренне! Но это завтра, завтра, а сегодня еще веселятся на всю катушку. Пошли в ‘Дым’, здесь нам делать нечего».

«Ох, тут у нас в Кракове такое будет твориться, увидишь,» — говорит Качка. Мы сидим в «Дыме», модном в позапрошлом сезоне кабаке, где сейчас всего несколько посетителей, явно не местных. — «Насмотришься, эдакое тебе и не снилось. Я помню, как его выбрали. Какой же у нас был год? Кажется, семьдесят восьмой, я тогда учился в восьмом классе, ну, это было событие — из ряда вон. А потом эти паломничества: я сам рванул за Папой в Познань, в моей жизни как раз был религиозный период. Только тогда все было по-другому, без этого балагана; все знали, что Папа — поляк, но к Святой Троице его еще не причисляли, бум начался после восемьдесят девятого, портретами завалили страну. Отечественный бизнес, самый ходовой товар. У меня, конечно, есть свои претензии — за то, как пошло дело в конце восьмидесятых и позлее, за лицемерие клириков, за их дикое политиканство». Качка все больше распаляется, повышает голос, жестикулирует; сразу видно, что сегодня вечером он свою норму принял. «Погоди, — говорю, чтобы его чуток осадить, — какое лицемерие, к кому претензии, к Папе или клиру? И что бы ты ни говорил, по-моему, все-таки свержение коммунизма…» Он не дает мне закончить: «Коммунизм, коммунизм, в мире полно причастных к его свержению — Рейган, Горбачев, Валенса, Войтыла [14] . И Маркс… на самом деле коммунизм сам себя порушил, не мог устоять, потому что экономика была ни к черту. Люди свергли коммуняк, а Папа был только катализатор. Ка-та-ли-за-тор. Ускорил неизбежное. За это ему честь и хвала, но надо же знать меру. Когда строй уже развалился, Церковь, вместо того чтобы отойти от политики и заняться чем положено, продолжала свои игры, потому что за десять лет привыкла сдавать карты. А ведь игроков нужно как можно больше, вот и пошло-поехало: сплошное лицемерие, по воскресеньям в костел в кобеднишном прикиде, раз в пять лет обязательно в Лихень» [15] , а изо дня в день — толкаются локтями, злобствуют, взятки, аборты, дети в бочках [16] , гуляй душа. И никто не скажет: хочешь быть католиком, изволь выбирать: или — или; нет, этого не услышишь. Важно, чтобы люди пришли в костел и положили пару монет на поднос, чтобы можно было их поучать, по большим праздникам толкнуть речугу, перед выборами подсказать, за кого голосовать, но чтоб тому или другому накостылять по шее — нетушки: как бы от тридцати с лишним миллионов не осталась одна восьмая. И довольно об этом, не то меня кондрашка хватит, давай в другой раз, не сегодня". И тут — как по заказу — у него звонит сотовый. Качка подносит мобилу к уху, минуту слушает, отвечает: "Понял, понял, идем, — и, отключившись, говорит: — Адась звонил, они в ‘Локаторе’, пошли к ним".

14

Папа Иоанн Павел II — в миру Кароль Войтыла

15

Лихень — деревня в Западной Польше, где находится базилика Пресвятой Марии Лихенской, центр паломничества

16

Это выражение широко распространилось в Польше в 90-е гг. после двух громких судебных процессов над родителями, убивавшими своих малолетних детей и хранившими останки в бочках из-под квашеной капусты.

До "Локатора" идти довольно далеко, на Казимеж. Мы засиделись в "Дыме", уже перевалило за полночь, на Рынке еще полно народу, но в боковых улочках тихо, город спит. Качка уже не ведет велосипед, а волочит за собой, я тащусь по инерции — пока сидели, проблем не было, а сейчас каждый шаг дается с трудом. "Ладно, — думаю, — еще только сегодня, ну, может, завтра, а потом — ничего кроме чая, в двадцать два баиньки, сяду за работу, найду, чем занять время. Занять время… — И вдруг вспоминаю: — Аля! Как же я о ней забыл! Аля и, черт побери, возможно, наш ребенок, пусть уж он будет, да я ради него… Что-то стабильное, кто-то реально существующий. Наконец что-то настоящее". Смотрю на часы — поздновато, конечно, но позвонить можно, хотя нет, лучше не надо. Нет-нет, не надо звонить, не сейчас, не отсюда. Достаю телефон и пытаюсь на ходу написать эсэмэс: "мы немного выпили решили заглянуть еще в один кабак люблю" — но все время нажимаю не те буквы, сбиваюсь, теряю нить, пробую одновременно смотреть на экран и краем глаза следить за Качкой: если он вдруг повернет, а я не замечу, то потом уже его не найду, сам себя не найду в этом городе. Кое-как удалось дописать, отправляю сообщение, и тут Качка вдруг останавливается. "Спокуха, я уже написал", — бормочу, думая, что поэтому он остановился. "Посмотри сюда, — показывает пальцем Качка, — узнаёшь это окно?" Поднимаю голову: ну окно, окно как окно, почему мне должно быть знакомо какое-то окно в центре Кракова? Хотя… где-то я его видел, с чем-то оно ассоциируется. "Милош?" [17] — спрашиваю. "Хе-хе, Милош, Милош, — говорит Качка. — Когда он умер, тоже шуму было в городе! — теперь будет еще больше, но тогда, понимаешь, были свои заморочки. Где его похоронить: на Скалке [18] или под забором? Кто он — великий поляк или обыкновенный предатель? Тот еще был хипеж, поверь. Да, нелегко приходится нашим великим после смерти".

17

Чеслав Милош (1911–2004) — поэт, эссеист, лауреат Нобелевской премии по литературе (1980), в 1951 г. во Франции попросил политическое убежище, с 1960 г. жил в США, вернулся в Польшу в 1993 г., похоронен в Кракове.

18

На холме Скалка расположен монастырь паулинов, где в склепе,

в подземелье костела, похоронены многие знаменитые деятели культуры и искусства.

В "Локаторе" веселье в разгаре, то ли Новый год, то ли первое апреля: молодые поэты, молодые поэтессы, все ряженые, какая-то пара целуется посреди танцпола, то и дело сквозь звуки музыки пробивается звон расколотого стекла — кто-то спьяну уронил стакан или пивную кружку. Здороваемся со знакомыми — Адась лежит на диване, потому что уже не стоит на ногах, Ясь вроде бы трезвый, но, когда здоровается со мной второй раз, я понимаю, что он в отключке. "Слыхали анекдот про Папу? — спрашивает какая-то девица с боа на шее. — Иоанн Павел Второй умирает и отправляется в рай, у ворот святой Петр его спрашивает: а ты кто? Как это кто, говорит Папа, я — Папа. Святой Петр ему: нету такого в списке. Да ты что, говорит Папа, проверь: Иоанн Павел Второй, Кароль Войтыла. Нету, говорит святой Петр. Не может меня не быть, говорит Папа, я ведь был понтификом, управлял Церковью, наверняка я в списке, посмотри еще раз. Да нету же, говорит святой Петр… А этот ему, сейчас, погодите, как бы не сбиться. Короче, Папа говорит, что хочет увидеться с шефом, с Иисусом то есть. Ну и приходит Иисус, Папа ему, что он Папа, а Иисус на это: нет таких в списке допущенных в рай, sorry. Стоит Папа и не понимает, что за дела, совсем скис, но тут Иисус хлоп его по плечу и говорит: ну-ка повернись вон туда, а теперь улыбочку, у нас тут скрытая камера".

В полвторого стою на улице, озираюсь растерянно. Качка куда-то пропал, может быть, пошел домой, а может, это я потерялся, а он все еще сидит в "Локаторе". Так или иначе, с меня довольно, хватит, спасибочки, я иду домой. Но улица, на которой я стою, длинная и у нее два конца. И то хорошо, думаю, будь три конца, совсем было бы худо, даже из двух нелегко выбрать. Я не помню, откуда мы пришли, но где-то там Рынок, где-то там такси — здесь ни одного не видно. Стою себе, то в одну сторону качнусь, то в другую, а куда идти не могу решить; это вроде игра такая: правильно угадаю — попаду домой, значит, выиграл; неправильно— буду бродить, петлять, спотыкаться, падать, всё — проиграл. В конце концов подхожу к двум мужикам, стоящим неподалеку; один другому втолковывает: "Говорю тебе, бля, да разве б я тебя, Кароль, бля, стал обманывать…" Улучив подходящий момент, спрашиваю: "Извините, мне бы на стоянку такси, это куда?" Удар отбрасывает меня на добрый метр, но я кое-как удержался на ногах; их двое, оба, правда, поддатые почище меня, но если прижмут’ — кранты; убежать я, вроде, могу, но куда, бля, куда бежать в незнакомом городе? Сверну не в ту улицу и пипец. К счастью, градус понижается; тот, что потрезвее, держит приятеля и орет ему в лицо: "Ромек, бля, успокойся! Сбавь обороты, бля!" И Ромек сбавляет обороты, перестает вырываться, голову роняет на грудь, будто у него вдруг сели батарейки. Я медленно отступаю, пячусь задом, поворачиваюсь только через несколько шагов и не спеша ухожу, прислушиваясь, — оборачиваться нельзя и бежать нельзя, но нужно быть начеку: если они двинут за мной, у меня будет секунда, от силы две, чтобы дать деру. Стоят, не двинули. Хорошо, думаю, очень хорошо, но только за углом останавливаюсь, прислоняюсь к стене и перевожу дух. А потом иду вперед — направление само нарисовалось, значит мне туда. Прохожу мимо темных витрин магазинов, пересекаю пустые перекрестки. На другой стороне улицы какие-то запоздалые прохожие, на моей — никого, если не считать пацанов, идущих мне навстречу, капюшоны опущены на глаза. Они еще далеко, наверно, метрах в двухстах, но я не раздумывая сворачиваю в ближайшую улочку. Тут гораздо темнее и нет никаких магазинов; по обеим сторонам только подворотни и десятки большущих деревянных дверей. Дверь, подворотня, дверь, подворотня, мне начинает казаться, будто я бреду внутри какого-то фрактала [19] , но не туда, куда надо, потому что улочка сужается; сворачиваю в следующую, еще более узкую, а потом в следующую, на которой горит только каждый третий фонарь и поэтому темно, и чем дальше, тем темнее. Ускоряю шаг — но я уже потерял ориентацию, запугался, заблудился. Наконец останавливаюсь под каким-то деревом, пытаюсь достать сигареты, вместе с пачкой из кармана выпадает ключ и со звоном брякается на тротуар, ищу его вслепую, а когда, спустя несколько минут, нахожу, руки у меня так дрожат, что я не могу кончиком сигареты попасть в огонек зажигалки.

19

Фрактал — сложная геометрическая фигура, обладающая свойством самоподобия, то есть составленная из нескольких частей, каждая из которых подобна всей фигуре целиком.

На место я добираюсь в третьем часу, швыряю куртку на кровать, а может, куртка швыряет меня в кресло, я ни в чем не уверен. Сижу в темноте и не могу собраться с мыслями; голова трещит, а где-то внутри затаился смутный страх, по спине бегут мурашки. В конце концов, нахожу пульт и включаю телевизор, хотя после некоторого колебания, палец не сразу нажимает на кнопку — однако это продолжается всего минуту. Экран вспыхивает, мерцает, но вот появляется изображение: специальная студия для передач о Папе, телеведущий, весь в черном, смотрит на своего гостя, поправляет очки, наконец говорит: "Нет у Святого Отца надежды" — и смотрит выжидающе на собеседника, который только молча кивает, полагая, что последует продолжение, и лишь поняв, что теперь его черед, что теперь он должен говорить, откашливается и повторяет: "Да, нет у Святого Отца надежды". Сейчас уже он выжидающе глядит на ведущего, но тот смотрит прямо перед собой, притворяясь, будто не понимает, пауза затягивается, идет война нервов. "Теперь многое изменится, — говорит наконец ведущий, которого, вероятно, торопит выпускающий режиссер, и поворачивается к гостю: — Да-а… а что, по вашему мнению, изменится?" Гость задумчиво поглаживает подбородок. "Многое изменится", — отвечает. На бегущей строке внизу экрана — как в передачах об экономике — самые последние сообщения: 07. 2 °Cостояние Папы очень тяжелое, сообщил пресс-секретарь Ватикана Хоакин Наварро-Вальс *** 09. 40 Иоанн Павел II тихо угасает, сказал кардинал Анджей Мария Дескур, друг Папы *** 12.3 °Cостояние Папы тяжелое, но он в сознании, молится и принял нескольких человек из своего ближайшего окружения *** 19.04 Хоакин Наварро-Вальс сообщил, что состояние Иоанна Павла II ухудшилось — жизненно важные органы отказывают, показатели жизнедеятельности необратимо изменились *** 21.36 Сегодня вечером или ночью Христос отворит врата понтифику, сказал архиепископ Анджело Комастри, генеральный викарий государства Ватикан; и снова, как будто время зациклилось: 07.2 °Cостояние Папы очень тяжелое. Переключаю канал. На тридцать втором специальная студия для передач о Папе. Телеведущая в черном зачитывает сообщение: "Состояние Папы продолжает ухудшаться; по неофициальной информации из ватиканских источников у Иоанна Павла Второго не осталось надежды". На тридцать третьем специальная студия, "Нет у Святого Отца надежды", — говорит красавец телеведущий; на тридцать четвертом специальная студия, нет надежды, тридцать пятый, нет надежды, нет надежды, нет надежды. На тридцать шестом два китайца безмятежно играют в пинг-понг.

Возвращаюсь к началу: "Прямой эфир с краковского Рынка. Алло, Бася, расскажи, какое настроение в Кракове?" Бася, кивнув, отвечает: "В Кракове скорбное настроение, всеобщая печаль, глубокие раздумья и подавленность; на лицах не видно улыбок, а кафе и пабы, где обычно многолюдно и шумно, сегодня ночью полупустые". Тридцать второй: "В Вадовице [20] настроение подавленности, скорби и глубоких раздумий". Тридцать третий: красавец ведущий беседует с гостем. Тридцать четвертый: фрагменты из хроники — паломничества, встречи, — короткие, по несколько секунд, как клипы. Я перескакиваю с канала на канал все быстрее, щелк, щелк, щелк: сосредоточенные лица ведущих, микронаушники, гости в студии, быстрый монтаж кадров, капельки пота на лбу у операторов, нервозность шеф-редакторов — удастся ли, удастся ли обскакать другие каналы. "Гжесь, прочти еще раз последнюю информацию, потом я тебе напрямую включу Вадовице, уже есть связь, потом перебивка с площади Святого Петра, Краков и специальный репортаж в прямом эфире". Корреспондентка из Ватикана дает знак, что у нее свежая новость, которую она раздобыла благодаря связям в "Рай Уно". "Гжесь, Гжесь, замена, сейчас дадим Ватикан". И Гжесь говорит: "А сейчас мы выходим на связь с площадью Святого Петра, наша корреспондентка сообщит вам самые последние новости". Щелк, следующий канал, а там уже кто-то сообщает: "Как я только что узнал из неофициального источника, Папа пришел в сознание, хотя его состояние очень, очень тяжелое — нет надежды у Святого Отца; однако это неподтвержденная информация, повторяю: информация неподтвержденная". Щелк, следующий канал, следующий, следующий, щелк, щелк, щелк: нет надежды, информация из неофициального источника, журналисты итальянского телевидения сообщают, настроение в Кракове подавленное, воспаление мочевыводящих путей, нет надежды, у нас в гостях профессор медицины, он ставит диагноз понтифику заочно, нет надежды. У меня голова идет кругом, пальцы сами вцепляются в подлокотники кресла, а перед глазами упорно маячит одна и та же картина: Папа стоит в окне и пытается что-то сказать людям на площади, собирается с силами, напрягает непослушные связки. И это усилие на лице, эта предельная сосредоточенность, неколебимая, как скала, как столп, — и ни слова, ни единого слова. А потом его лицо исчезает в глубине помещения: кто-то невидимый оттащил от окна подставку, на которой он стоял; лицо пропадает в полумраке, расплывается, растворяется в темноте — и тогда мне кажется, что я слышу какой-то звук, какой-то тревожный звук, который пробивается сквозь толщу избитых фраз, всплывает на поверхность в промежутке между выходом на прямую связь и специальным репортажем, этот звук все громче, все отчетливее, все назойливее — невыносимый, пугающий; и я чувствую, как вдоль позвоночника у меня бежит струйка холодного пота, и все сильнее трясутся руки, и стучат зубы — и вдруг мне кажется, что я понял, что это за звук, и, оцепенев, падаю в кресло, дрожа, вслушиваясь в торжествующий смех Сатаны; и, широко раскрыв глаза, вижу, как кривятся в сардонической гримасе лица телеведущих, как у них изо рта, разрывая губы, вылезают кривые клыки, как их глаза вспыхивают адским красным огнем. А потом вдруг все гаснет, и я проваливаюсь в темноту.

20

Город, в котором родился Кароль Войтыла.

2

На следующий день он умер. Утром я проснулся с тяжким вздохом — вынырнул из глубокого, как колодец, и темного, как колодец, сна. Проснулся, нервно вздрогнув, на полу и с минуту лежал не шевелясь, обводя взглядом светлый прямоугольник окна, постер на стене, которого я раньше не заметил, сосновый стол, кровать, разбросанную одежду. Потом вспомнил вчерашнее и снова вздрогнул, пробормотал себе под нос что-то вроде "примстилось, примстилось" и неуклюже поднялся с пола. А потом вытряхнул из рюкзака вещи, выбрал нужные и пошел в ванную. Споткнувшись на пороге, вошел, пустил воду и долго стоял под горячей струей, неподвижно, с закрытыми глазами, прижав ладони к лицу, — долго стоял, долго, очень долго. А потом отыскал кухню — большое мрачное помещение на самом нижнем этаже, где каждый шаг отзывался враждебным эхом, а каждое перемещение чайника, тарелки, ложки — грозным грохотом, и в чужой кружке заварил себе чужой чай. Потом бродил по коридорам, тихо и осторожно, пытаясь угадать, есть ли в доме кто-нибудь кроме меня, а когда убедился, что нет ни души, набросил куртку и, прикидываясь перед самим собой, будто я вовсе не спешу, торопливо вышел, и по аллее парка, между деревьев, направился на остановку, и на автобусе доехал до центра. Ходил взад-вперед по Плянтам [21] , петлял, сворачивал то направо, то налево, наугад выбирая дорогу, стараясь запомнить названия улиц, выучить их расположение, и в конце концов неожиданно наткнулся на Рынок, где — как и говорил Клубень — стояли тонвагены и спутниковые передатчики, техники со скуки резались в карты на переносных столиках или дремали в кабинах, а выключенные камеры были нацелены в небо.

21

Плянты — городской парк, зеленый пояс, окружающий исторический центр Кракова.

Поделиться с друзьями: