Отечественная война и русское общество, 1812-1912. Том IV
Шрифт:
Это — экономический и культурный центр. Из отдаленных губерний отправляют сюда на продажу возы хлеба, «в уверенности, — как говорит современник, — что выиграют на его цене». Деньги, вырученные от продажи хлеба, тут же, в Москве, обмениваются на всевозможные продукты обрабатывающей промышленности — русской и иностранной. В 1811 г. в Москве было 167 фабрик, 172 завода и до 216 мелких мануфактурных предприятий. Наряду с этим, по признанию П. Вяземского, Россия училась говорить, читать и писать по-русски по книгам и журналам, издаваемым в Москве. В Петербурге придерживались старого стиля, в Москве народился новый литературный слог талантливых молодых писателей. Образовательные учреждения, публичные лекции, театр, балы в Дворянском собрании и у московских вельмож, — все это поддерживало культурные интересы в массе дворян, съезжавшихся по зимам в Москву из своих имений. У более достаточных были в Москве дома, другие ютились в наемных квартирах. В Москве жили на покое бывалые сановники, покинувшие службу, но не утратившие влияния; это, по выражению Вяземского, «соединение людей более или менее исторических» в значительной степени руководило общественным мнением всей России: «в Петербурге сцена, в Москве зрители; в нем действуют, в ней судят». Мнением Москвы интересуются государи; в случае победы из Петербурга отправляется курьер в Москву с рескриптом генерал-губернатору, заключавшим в себе лестные для Москвы выражения. Для получения сведений о настроении Москвы иностранные послы отправляют в нее особых агентов. Мы видели, как 15 июля пример Москвы подействовал на другие губернии. «Ежели Москва погибнет, все пропало! — пишет М. А. Волкова В. И. Ланской. — Бонапарту это хорошо известно: он никогда не считал равными наши обе столицы. Он знает, что в России огромное значение имеет древний город Москва, а блестящий, нарядный Петербург почти то же, что все другие города в государстве. Это неоспоримая истина».
Пожар в Кремле (Верещагина)
В то время, как С. Н. Глинка еще на собрании 15 июля и даже ранее [155] указывал на печальную возможность сдачи Москвы, для большинства, наоборот, самая мысль об этом казалась дикой. Москва — сердце, святыня России — может ли правительство отдать ее врагам? Но неприятель шел уверенно и быстро. Вопрос о судьбе Москвы сам собой становился источником тяжелых сомнений и тревог. Весть о занятии Смоленска, по выражению Глинки, «огромила Москву… Раздался по улицам и площадям гробовой голос жителей: отворены ворота к Москве!» Кто мог уехать, тот предпочитал пережидать события где-нибудь в более безопасном месте. Современники переживали тяжелое настроение. В городе шел рекрутский набор, сопровождаемый воем и плачем, слышавшимся целое утро, как у самого рекрутского присутствия, так и по всем прилегающим к нему улицам. Общее смятение не мешало некоторым патриотам представлять Москву «венчанною мученицей, с христианским терпением спокойно ожидающею неизбежной казни». «О, как величественна и прекрасна была она тогда в глазах наших, — пишет Вигель, — сия родная Москва, наша древность, наша святыня, колыбель нового могущества нашего! Нет, разве
155
В 1805 и 1806 гг. См. «Записки С. Н. Глинки», Спб., 1895, стр. 196.
Москва стала жертвой не только оскорбительного для русских завоевания, но и пожара. Гибли народные святыни, казенные и частные здания, роскошные обстановки, библиотеки, плоды долголетней заботливости целого ряда поколений; в лавках и подвалах были брошены товары; убытки потерпели не только местные, но и провинциальные купцы; пожар Москвы оплакивался в Одессе. С приостановкой известий из запятой врагами столицы состояние ее представлялось еще более бедственным, чем было на самом деле. «Москвы нет! — пишет из Нижнего Батюшков. — Потеря невозвратная! Гибель друзей, святыня, мирное убежище наук, — все осквернено шайкой варваров… Сколько зла! Когда будет ему конец? На чем основать надежды? Чем наслаждаться? А жизнь без надежды, без наслаждений — не жизнь, а мученье!»… «Как я ни ободряла себя, как ни старалась сохранить твердость посреди несчастий, ища прибежища в Боге, — пишет Волкова, — но горе взяло верх: узнав о судьбе Москвы, я пролежала три дня в постели, не будучи в состоянии ни о чем думать и ничем заниматься»… Из покинувших Москву более зажиточные легко устроились в разных провинциальных городах; но, несомненно, вопрос о помещении не так просто решался для массы выехавших из столицы и из-под ее окрестностей мелких дворян, у которых, кроме подмосковных, ничего не было. Даже найдя себе приют в каком-нибудь радушном провинциальном семействе, они чувствовали себя бездомными странниками, лишенными родного угла…
Примите нас под свой покров, О Волжских жители брегов! Мы все друзья здесь, все родные, Все дети матушки-Москвы,так обращаются москвичи к нижегородцам в романсе В. Л. Пушкина, написанном в это время. У слушавших этот романс навертывались слезы, иные не могли удерживать рыданий…
Пожар Кремля (с английск. гравюры)
Но взятие и пожар Москвы, как и вообще Отечественная война, по мнению современников, породили в русском обществе и утешительные явления. Пробудилось общественное самосознание; восстановилось согласие как между разными классами населения, так и между правительством и обществом. «Несчастье велико; потеря стоит дорого; но я все стою твердо в том, что в самом крайнем бедствии доверенность к начальству спасительна», такую благонамеренно-патриотическую мораль выводит из событий один москвич в письме к знакомому. Автор «Сибирских записок», Ипполит Канарский, рассказывает, как при нашествии французов в Сибири опасались прежде всего «изменений в правлении» и возмущения ссыльных; но весть о сдаче Москвы заставила последних плакать, «как о потере своей собственности, и неприметно было духа возмущения ни в одном месте». Вигель свидетельствует о необыкновенном согласии между всеми состояниями, которое стало водворяться с самого начала войны. «Прекратились все ссоры, все неудовольствия, составилось общее братство, молящееся и отважное. Время быстро протекшее! Кто видел это время, тот по гроб его не забудет». Здесь говорится о «времени, быстро протекшем», но А. И. Тургенев в октябре 1812 г. рисует себе и более прочные перспективы. «Сильное сие потрясение России, — читаем мы в письме Тургенева к Вяземскому, — освежит и подкрепит силы наши и принесет нам такую пользу, которой мы при начале войны совсем не ожидали. Напротив, мы страшились последствий от сей войны совершенно противных тем, какие мы теперь видим. Отношения помещиков и крестьян (необходимое условие нашего теперешнего гражданского благоустройства) не только не разорваны, но еще более утвердились… Политическая система наша должна принять после сей войны также постоянный характер, и мы будем осторожнее в перемене оной». Часть мазков в этой грандиозно-трогательной картине всеобщего единения должна быть отнесена, разумеется, не на счет действительных фактов, а на счет патриотического настроения авторов записок [156] ; но нельзя не признать, что вражда к французам, особенно обострившаяся со взятием Москвы, в значительной степени стушевала влияние тех элементов оппозиции, которые еще оставались. В 1814 г. в комитете 13 января разбиралось дело подпоручика Калинина, который, служа в петербургском ополчении, во время нашествия французов «сочинил» конституцию; чиновник, ехавший через Рязань, распускает какие-то «непозволительные и непристойные слухи»; любопытен написанный неизвестным автором «Взгляд на нашу теперешнюю беду», где причиной «беды» выставляется прежде всего «моральное развращение» русского народа, а затем и политический грех — занятие престола государем, не знающим ни духовных, ни гражданских законов и «прилепленным к одному только барабанному бою и солдатской амуниции». Но критика эта не вызывает осложнений. В Петербурге А. С. Шишкову приходится выпустить объявление от имени Управы благочиния с воспрещением частным лицам самовольно хватать прохожих, показавшихся подозрительными, так как от такого добровольного содействия полиции попадали на съезжую совершенно неповинные люди. 4 сентября в Ростове приняли за шпионов и чуть не убили офицера и казака за то, что оба они сообщали о сдаче Москвы, а на казаке было французское вооружение. В Твери, при губернаторе Кологривом, не отличавшемся особенными административными способностями, был наряжен целый штат чиновников, выбранных дворянством со специальной целью секретного наблюдения за действиями обычной полиции. В Нижнем Новгороде на патриотическом банкете у губернского предводителя, князя Грузинского, дворянский патриотизм чуть было не стоил жизни Сперанскому, сосланному в это время в Нижний. «Повесить, казнить, сжечь на костре Сперанского!» предлагали дворяне. Местная власть была уже близка к тому, чтобы уступить дворянству, но, к счастью, нашелся незнатный дворянин, отговоривший своих товарищей по сословию от этого суда Линча. Сперанский был отправлен на жительство в Пермь… Ненависть к французам достигала апогея. Между русскими, особенно между дворянами, началось, по словам Вигеля, «нечто страшное, давно небывалое! В них загорелась неутолимая, казалось, жажда мести. Москва перестала для них существовать; оплакав, как следует, родимую, они с некоторой радостью смотрели, как терзают труп ее, мысленно приготовляя ей кровавые поминки»… Начали сознавать, что Москва — западня для Наполеона и чем он в ней дольше останется, тем это выгоднее для русских. Личность Наполеона возбуждала ненависть; «при одном его имени, по выражению Вигеля, и черты лица оставались неподвижны, но чело являло гнев, и уста шептали угрозы». «Я не переживу Москвы, я возвращусь в нее и убью Наполеона, — говорил еще при выезде из Москвы будущий партизан Фигнер своему знакомому П. X. Граббе. — Радуюсь, что тебя встретил, скажи это А. П. Ермолову и что судьбу моего семейства поручаю его предстательству».
156
В других статьях читатель найдет факты, показывающие, что в картину, нарисованную некоторыми современниками, на которых ссылается Д. А. Жаринов, надо ввести существенные коррективы. Ред.
Ненависть к Наполеону отвлекла русскую общественную мысль от критики внутреннего строя, но, протягивая руку правительству, общество — в лице представителей самых разнообразных политических течений — требовало одного — продолжения войны во что бы то ни стало. Известие об отдаче Москвы вызвало в Петербурге негодование и удивление [157] . Говорили, что Кутузов обещал скорее лечь костьми, чем допустить неприятеля к Москве. Ростопчин принял все меры к тому, чтобы, заняв столицу, неприятель в ней нашел себе могилу — и вот Наполеон в Кремле! В обществе распространился ропот. По словам графини Эдлинг, «с минуты на минуту ждали волнения раздраженной и тревожной толпы. Дворянство громко винило Александра в государственном бедствии, так что в разговорах редко кто решался его извинять или оправдывать» [158] . Трудно сказать, насколько это действительно было так: но при дворе были, видимо, напуганы и хотели мира [159] . Из Петербурга готовились вывезти на север кадетские корпуса, Смольный институт; намеревались снять с подножия и увезти в Архангельск памятник Петру Великому [160] . Но не потому ли сдача Москвы вызвала такое негодование в Петербурге, что рассматривалась, между прочим, и как первый шаг к позорному миру? Войны Наполеона нередко заканчивались взятием столиц. Опасения мира, распространяющиеся еще с средины августа, особенно ярко выступают в письме Багратиона к Аракчееву — от 15 августа 1812 г.: «Слух носится, — пишет Багратион, — что вы думаете о мире: чтобы помириться — Боже сохрани! после всех пожертвований и после таких сумасбродных отступлений — мириться!.. Вы поставите всю Россию против себя и всякий из нас за стыд поставит носить мундир… Надо драться, пока Россия может и пока люди на ногах: ибо война теперь не обыкновенная, а национальная». По свидетельству императрицы Елизаветы Алексеевны и Штейна, государь не мог бы заключить мир, даже если бы захотел этого [161] . В Подсолнечном начальник тверского ополчения, кн. А. А. Шаховской, сообщил ген. Винцингероде подслушанные им в ямской слободе патриотические толки. «Я только одного желаю, — воскликнул Винцингероде, схватив Шаховского за руку, — чтобы вельможи думали, как эти крестьяне, и сегодня же напишу императору их слова. О! Я уверен, что он никак не помирится с Бонапартом!» Александр остался верен народному настроению. Собственноручным письмом поставив на вид Кутузову всю тяжесть ответственности за потерю столицы, государь в то же время твердо высказался за продолжение войны. В манифесте, написанном по Высочайшему повелению Шишковым, указывалось, что неприятель занял Москву «не от того, чтоб преодолел силы наши или бы ослабил их, но потому, что главнокомандующий сам уступил временной необходимости, дабы затем, с надежнейшими и лучшими способами, превратить кратковременное торжество неприятеля в неизбежную ему гибель». В армии потеря Москвы привела сначала к значительному упадку духа; но за этим упадком как в обществе, так и в армии появились скоро симптомы подъема. О полнейшем отчаянии (morne desespoir) по поводу взятия Москвы пишет жене Д. А. Гурьев; но в то же время, по его словам, «настойчивость одна может вывести нас из унизительного состояния, в какое мы попали, и решимость быть настойчивыми тверда у всех. Немыслимо, чтобы 100.000 человек внутри России могли приводить в трепет 45 миллионов, настроенных патриотически». Кн. А. А. Шаховской, ополченец, описывает Михайловскому-Данилевскому первые впечатления его отряда при сдаче и пожаре Москвы. Из Клина, где остановился отряд, прекрасно было видно зарево: «русские вещие сердца замерли и вскоре прискакавший к нам с приказанием остановить нас, где застанет, уверил в ужасной истине». Но после обедни Шаховской уже напомнил дворянам, что «Россия не в Москве». Все ободрились. Начались патриотические толки, офицеры занялись карточной игрой, «в ожидании, что прикажут делать, куда поведут и где Господь приведет подраться с злодеями»… Сдача Москвы мало уронила в глазах русского общества и главного непосредственного виновника этой сдачи — Кутузова. Против Кутузова настроен Ростопчин и его непосредственные подчиненные, А. П. Ермолов; но вместе с тем Кутузов — ставленник московского и петербургского дворянства, назначенный главнокомандующим в угоду общественному мнению: напасть на него — значило признать негодность собственного выбора. «Зачем предаваться унынию? — пишет 26 сентября Д. П. Трощинский Кутузову из Полтавы. — Вы еще живы; дух российский еще жив и в сердцах соотечественников наших воспламенится несчастием, как бурею искра в погасающем пожаре. Сия надежда утешает меня»… Неудачи Кутузова частью объяснялись ошибками его предшественника, частью прощались. «Проходя по улицам покидаемой Москвы, солдаты и офицеры, по словам ген. Ковальского, плакали». «Кутузов отдавал ее на произвол неприятелю и сделай это Барклай — в войсках, несомненно, произошло бы восстание!»
157
Это известие на первых порах старались скрыть. Волконский передает в высокой степени интересное описание, как встречен был в Петербурге гр. Орлов-Денисов, посланный Винцингероде с извещением о передаче Москвы в руки неприятеля: «Орлов-Денисов, прибыв в Петербург, был при казаке направлен к графу Аракчееву; по извещении, что Москва занята французами, граф взял депеши, его запер в собственном своем кабинете и, в скором времени возвратясь к своему пленному, вручил ему конверт с наставлением… о сдаче Москвы никому не сообщать; затем его посадили на приготовленную тройку и опять за конвоем казака отправили к заставе» (Записки, 183–4). Ред.
158
«Приближалось 15 сентября, день коронации… — продолжает Эдлинг. — Уговорили государя на этот раз не ехать по городу на коне, а проследовать в собор в карете… Тут в первый и последний раз в жизни он уступил совету осторожной предусмотрительности; но поэтому можно судить, как велики были опасения. Мы ехали шагом в каретах о многих стеклах, окруженные несметною и мрачно-молчаливою толпою… Никогда в жизни не забуду тех минут, когда мы вступали в церковь, следуя посреди толпы, ни единым возгласом не заявлявшей своего присутствия. Можно было слышать наши шаги, а я была убеждена, что достаточно было малейшей искры, чтобы все кругом воспламенилось… Эти тяжелые дни миновали, и вскоре прибыл от Кутузова полковник Мишо с известиями, которые вывели нас из состояния страшного недоумения. Привезенные им точные и ясные подробности нового плана кампании, принятого главнокомандующим, подали основательную надежду на лучшее будущее» («Р. Арх.», 1887 г., 217–18). Если таково было впечатление от сдачи Москвы в Петербурге, то из слов другого современника мы знаем, что в армии к этому факту было иное отношение: «общий дух армии не пал…, когда известно стало, что Москву передаем без защиты неприятелю». «Всякий постигал, — говорит в своих записках кн. С. Г. Волконский, — что защищать Москву на Воробьевых горах — это было подвергнуть полному поражению армию, и что всякая жертва, приносимая благу отечества, необходима» (стр. 182) См. также Ф. Глинка «Письма русского офицера», стр. 28. Ред.
159
См. ниже ст. И. М. Катаева.
160
В дополнение можно привести любопытные строки из донесения Жозефа де-Местра сардинскому королю 2 июня 1813 г.: «Император предупреждал нас быть готовыми к отъезду и сам готовился к нему. Изо всех дворцов, коллегий и прочих государственных учреждений выбирались. Недоставало барок, экипажей и лошадей для людей со всем богатством, какое можно было увезти» («Р. Арх.», 1912,1, 46). См. также воспоминания Бакуниной («Р. Ст.», 1885, IX, 400). Ред.
161
Н. К. Шильдер, «Император Александр I, его жизнь и царствование», т. III, стр. 505. Надлер, «Император Александр I и идея священного союза», т. II, стр. 63.
Как отнеслось общество к самому факту пожара Москвы? Известно, что, увенчав своим величественным заревом Отечественную войну 1812 г., пожар Москвы стал источником красивой патриотической легенды. Легенда о пожаре, как и всякая легенда, возникла в результате целого ряда действительных фактов, рассматриваемых сквозь призму известного определенного настроения.
Французы взяли Москву, французы ее жгут — вот общий голос, раздавшийся в России по взятии Москвы. Так объясняют пожар московские жители, не успевшие бежать или пробравшиеся в столицу после ее занятия французами, так говорят со слов московских беглецов жители подмосковных, так смотрят на дело в армии. «Французы грабили и оскверняли храмы Господни, сожгли почти всю нашу древнюю столицу и вышли из нее, пробыв в ней больше месяца», пишет современница Л. И. Золотухина. «Наш милый, родимый город, — пишет другая современница, —
представляет лишь груды пепла… Не успевшие бежать из города подвергаются ужасным пыткам… В их глазах жгут и разоряют дома их господ, для спасения коих многие из них остались… Наполеон, иначе сатана, начал с того, что сжег дома с их службами». Когда спрашивали жителей Москвы, почему они не тушат пожара, то некоторые, по словам Шевалье д'Изарна, отговаривались страхом, что французы убьют их, если они будут тушить. «Москву французы зажигали», значится в рапорте остававшегося при французах в Москве чиновника горного правления Тихонина обер-берг-гауптману Соймонову от 20 ноября 1812 г. Обвинение французов встречаем у иерархов в их проповедях, в торжественном молитвословии по поводу одоления Наполеона, в официальном известии о пожаре, написанном А. С. Шишковым, наконец, в Высочайшем рескрипте 14 ноября 1812 г. В рескрипте упоминается о враге, который нанес ущерб России «не преодолением противопоставленной ему обороны» и «не силою осадных орудий», «но действиями неприличных и срамных для воина зажиганий, грабительств и подрываний». В начале 1813 г. И. М. Муравьев-Апостол видит в Москве «величественную жертву спасения нашего», закланную «на алтаре Отечества», но пожар, по его мнению, устроен французами, «сволочью Наполеона»; Москва, — столица пылает и злодей, осклабясь на зарево ее, мечтает: «нет более России». В ноябре 1812 г. «Вестник Европы» с негодованием отвергает всякую возможность подозрения русских в московском пожаре. Утверждая, что русские сожгли Москву, «Бонапарт лжет на душу свою». «Кто же был зажигателем и опустошителем Кремля, в который не впускали ни одного русского человека, кроме несчастных страдальцев, употребленных в работу? Он думает, что отразил на русской народ все поношение, приказавши по кровожадной привычке своей повесить нескольких простаков (а может быть, и бездельников), пойманных будто бы в зажигательстве!» Наполеону было чрезвычайно важно отклонить от себя подозрение в уничтожении столицы. Отсюда его знаменитые бюллетени. В письме к императору Александру от 20 октября 1812 г. всю ответственность за пожар Наполеон целиком слагает на Ростопчина и его подчиненных. С Ростопчина обвинение переходит и на другие лица: по словам Боволье, при сдаче Москвы приказ о ее сожжении дал Кутузов [162] . О том, что русские могут сжечь Москву, говорили французам и жившие в Москве иностранцы, пришедшие к этой мысли еще при самом приближении Наполеона к столице, в виду крайнего обострения националистического чувства в ее жителях. Пожаром Москвы грозил французам Милорадович, если они не дадут времени вывезти из Москвы обоз и часть артиллерии. Русские, по мнению французов, устроили пожар, и это с французской точки зрения было тем более бесполезным варварством [163] , что съестные припасы, которые надо было прежде всего истребить, сохранились в изобилии в подвалах. Но, не лишив французов продовольствия, пожар не дал Наполеону почить на лаврах и явился одной из важных причин расстройства его великой армии. Естественно, что бюллетени, печатаемые в «Монитере», в странах и общественных кругах, враждебных Наполеону, были приняты в совершенно нежелательном для Наполеона смысле. Пожар Москвы — это новая беспримерная жертва со стороны русских для защиты отечества. Таково представление о пожаре, слагающееся особенно в Англии, — в стране, руководившей в борьбе с Наполеоном всей Европой [164] . В конце октября появляется в «Монитере» заключение следственной комиссии о пожарах, и в то время, как большинство русских еще в начале 1813 г. считают разорение Москвы делом французов, граф Ливерпуль в заседании английской палаты лордов уже 18 декабря 1812 г. поднимает вопрос о назначении пособия московскому населению, сжегшему свои жилища.162
Бургоэн переносит уже инициативу пожара на императора Александра I (Souvenirs. Paris, 1864, р. 165). Ред.
163
Это «oeuvre barbare, mais patriotique», по выражению Комба (Memoires du Colond Combe. Paris, 1896, p. 115). Ред.
164
См. мнение о московском пожаре великобританского комиссара Роб. Вильсона — в письме имп. Александру 13 (25) сентября 1812 г. и лорда Тэрконелля — в письме к герц. Йоркскому 20 сент. (2 окт.) 1812 г. — Н. Дубровин, «Отечественная война в письмах современников», стр. 142 и 161.
Возвращение из Петровского дворца (Верещагина)
Кроме заграничных, у патриотической легенды были и свои местные источники. Ростопчин уже после потери Смоленска пишет, что если французы возьмут Москву, то народ русский, следуя правилу: «не доставаться злодею», «обратит город в пепел, Наполеон получит, вместо добычи, место, где была столица». «Если вы Москву оставите, она запылает за вами», говорит Ростопчин А. П. Ермолову уже перед самой сдачей столицы. Все эти фразы естественно было понять, как намерение сжечь Москву; такое впечатление оставили они и в П. X. Граббе, записавшем разговор Ростопчина с Ермоловым. С другой стороны, что поджоги в Москве производили не одни французы, — это было еще лучше известно русским современникам пожара, чем французским. Под влиянием хода событий, под влиянием той оценки московского пожара, которая была сделана иностранцами, отдельные, по характеру совершенно разнородные, факты складываются и у русских патриотов в величественную картину подвигов не тех или иных лиц, а всего русского народа. Петербургский иностранец Фабер уже в письме от 1 декабря 1812 г. свидетельствует, что так объясняют пожар «честные русские люди, знающие свой народ» — «les Russes de bonne foi et qui connaissent leur nation». Таких «честных» людей сначала было немного, но скоро число их растет. Граббе допускает, что «пожар был делом немногих», но несомненно, по его утверждению, он «был мыслью всех»… «Потомство не забудет этого завещания нашего поколения, как должно принимать зашедшего в нашу любимую столицу ослепленного Провидением врага». Окончательно утверждается легенда со времени заграничного похода 1813–14 гг., когда русская и иностранная версии сплетаются еще теснее. «Напрасно многие ищут оправдаться в этом, — говорит по поводу московского пожара А. П. Ермолов, — и слагают вину на неприятеля: не может быть преступления в том, что возвышает честь всего народа… За что отнимать у себя славу пожертвования столицею, когда справедливый неприятель у нас ее не похищает! Ни один народ из всех, в продолжение двадцати лет пред счастием Наполеона спрятавшихся, не явил подобного примера: судьба сберегла его для славы Россиян»… «Москва, из своего пепла восставшая, прекрасная, богатая, — говорит Граббе, — новою вечною славою великой жертвы озаренная, конечно, всегда будет помнить вместе с целой Россией свои дни скорби и запустения, но помнить с тем, чтобы гордиться ими»…
Грустно звучит сожаление о напрасно погубленной старой Москве в письме князя П. Вяземского к А. И. Тургеневу от 7 ноября 1812 г. «Представь себе, — пишет Вяземский, — человека, у которого заболел мизинец на ноге и у которого глупый лекарь, испугавшись того, отпилил ногу и после, какою-то нечаянною благостью неба, успел излечить ее и, положим так, даже возвратить совершенно здоровье больному, о котором уже все ближние отчаивались. Конечно, ни ему ни ближним его нельзя не восхищаться: ведь глупый лекарь мог легко и совсем его уморить; так, конечно, но все же он остался на всю жизнь свою безногим»…
Д. Жаринов
Восстановленная Москва (Альб. Браза 1825 г.)
«Теплые зимние квартиры, или Москва, хорошо проветренная Наполеоном и его великой армией» (С англ. кар.)
2. Кто сжег Москву?
С. П. Мельгунова
165
В сущности о них говорит единственное только донесение Тутолмина 11 ноября императрице Марии Феодоровне: «Когда я и подчиненные мои с помощью пожарных труб старались загасить огонь, тогда французские зажигатели поджигали с других сторон вновь. Наконец некоторые из стоявших в доме жандармов, оберегавших меня, сжалившись над нашими трудами, сказали мне: „оставьте, — приказано сжечь“».
„Наполеон с С…. после сожжения Москвы“ (Теребенев)
„Пылай, великая Москва!“ Но когда она пылала, то, сколько я знаю, общее чувство было вовсе не восторженное» («Р. Арх.», 1875, X, 224). И понятно, «весть о пожаре Москвы грянула как громовой удар». «Осторожные» барыни, заперев накрепко свой московский дом, были совершенно спокойны насчет своего оставленного там имущества. При таких условиях, действительно, обвинение французов в пожаре являлось лучшим агитационным средством, что и отметил, как мы уже знаем, в своих воспоминаниях Домерг. Но французы неповинны в пожаре. Им не могла принадлежать инициатива уже потому, что «глупо было бы допустить, — как выражался Рунич, — что французы подожгли город, в котором они нашли в изобилии все, что было необходимо для их существования и который представлял собою к тому же надежный пункт, из которого они могли вести переговоры или руководить военными действиями во все стороны, как из центра, находившегося в их руках» («Рус. Стар.», 1901,III, 604–5). Мы знаем, какие усилия употреблялись для борьбы с дезорганизацией, и действительно, было бы «глупо» разрушать одной рукой то, что создается другой. Таким образом, ранняя русская версия о французах-поджигателях абсолютно лишена основания (см. также у Свербеева, I, 433). Единственно, что можно сказать, — это то, что на первых порах завладевшие столицей не обратили должного внимания на начавшийся пожар. Он «не казался опасным, — говорил Наполеон О'Меаре на Елене 3 ноября 1816 г. — Мы думали, что он возник из-за солдатских огней, разведенных слишком близко от домов, сплошь деревянных [166] . На следующий день огонь увеличился, но еще не вызывал серьезной тревоги… На следующее утро поднялся сильный ветер, и пожар распространился с огромной быстротой» («Napoleon dans l'exil». О' Mear, p. 44).
166
От этих бивачных огней по рассказам Глинке оставшегося в Москве гравера Осипова «загорелся дом Филипповского» (Глинка. «Записки о Москве», 64).
Гр. Ф. В. Ростопчин (англ. грав.)
Версия о французах-поджигателях была хороша только для 1812 года… [167] Какое же имеет под собой историческое основание французская версия? У позднейших историков Отечественной войны мы найдем различное решение этого вопроса. Первый официальный историк войны, отвергая «обвинение в умышленном и заранее обдуманном зажжении Москвы Российским правительством», видит «причины первых пожаров» в сожжении комиссариатских барок на Москве-реке по распоряжению отчасти Ростопчина, отчасти Кутузова. «В то же время, — говорит он, — загорались дома и лавки, но уже ни по чьему-либо приказанию, не по наряду, но по патриотическим чувствованиям» («Сочинения» Михаил. — Данилевского, 1850 г., т. IV, 518). Затем к французским грабителям присоединились «бродяги из русских» и, «вероятно, вместе с неприятелями старались о распространении пожара, в намерении с большею удобностью грабить в повсеместной тревоге» (Ibid., 520). На другой точке зрения стоит ген. Богданович в своей истории Отечественной войны: «Выказывать пожар Москвы в виде гибели Сагунта — столь же нелепо, сколько приписывать его жестокости Наполеона и буйству его войск». По его мнению, «главным или, по крайней мере, первым виновником его был граф Ростопчин». Д. П. Рунич в своих воспоминаниях пошел дальше: «Для всякого здравомыслящего человека есть один только исход, чтобы выйти из того лабиринта, в котором он очутился, прислушиваясь к разноречивым мнениям, которые были высказаны по поводу пожара Москвы. Несомненно только император Александр мог остановиться на этой мере» («Рус. Стар.», 1901, III, 604). «Не пройдет и века, — добавлял Рунич, — как тайна разъяснится и на пожар Москвы, без сомнения, будут смотреть, как на одну из лучших жемчужин, украшающих венец Александра. Ростопчину остается только слава, что он искусно обдумал и выполнил один из самых великих планов, „возникавших в человеческом уме“» (Ibid., 606). Фантастическое настроение Рунича, конечно, не войдет в историю, ибо под ним нет решительно никакого фундамента. Отойдет в область предания и вся вообще патриотическая легенда. Тщетны усилия доказать, что «Москва была вольной жертвой нашего патриотизма». Если этот вопрос был возведен «до апогея патриотического самопожертвования», то, по мнению Свербеева, «мыслящая русская публика» ухватилась за него «более ловко, чем искренно» (I, 437). В 1812 г. Д. Н. Свербеев выступил в «Вестнике Европы» с большой статьей, посвященной разбору причин московского пожара в 1812 г. (статья эта вошла в виде приложения в первый том его записок). Отрицая участие Ростопчина в московском пожаре, Свербеев давал такой ответ (и «единственно возможный», по его мнению) на вопрос, кто сжег Москву: «не мы, русские, и не они, французы, задуманно и заранее преднамеренно; и мы, русские, т. е. остававшиеся во время неприятеля в Москве, и они, французы, т. е. все галлы и все их двадесять язык, те и другие, но не задуманно и не заранее намеренно. Может быть, в редких случаях и были между зажигателями русские по чувству ненависти к врагу и из мщения за жестокое с ним обращение неприятеля, но главнейшею причиной пожаров было отсутствие всякой дисциплины в неприятельском войске и всякого порядка между кочующими по городу толпами жителей». «Не должно ли будет согласиться, что Москве труднее было уцелеть, нежели сгореть при таких ужасных беспорядках, продолжавшихся не день, не два, целую неделю» (I, 446–7). Если мы поставим вопрос, как сгорела Москва, то, в сущности говоря, замечаниями Свербеева, совпадающими с точкой зрения Михайловского-Данилевского, вопрос будет вполне исчерпан, надо лишь будет добавить, что первыми поджигателями-грабителями явились не французы, а русские (см. статью «Ростопчин — московский главнокомандующий»). Полупьяная толпа, взвинченная прокламациями Ростопчина, растерзав Верещагина, направляется в то же время в Кремль и там с оружием в руках встречает неприятеля. Этой толпой, начавшей поджоги, руководили, конечно, не только корыстные цели, здесь сыграло роль и чувство инстинктивного самосохранения.
167
Несуразность ее очевидна даже для С. Н. Глинки: «ни в Париже, ни при вторжении в Россию пожар московский не заглядывал в мысли Наполеона» («Записки о Москве», 1837 г., 66). Жозеф де-Местр мог лишь удивляться длительному существованию этой версии: «До сих пор еще, — писал он в своем донесении 2 июня 1813 г., — в народе говорят, да и повыше народа, что Москву сожгли французы: так еще сильны здесь предрассудки, убивающие иногда всякую мысль наподобие гасильников, которыми тушат свечи» («Р. Арх.», 1912, I, 48).