Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:

И от всего этого, обычного, посветлело у него на душе и на сердце. Он охотно расстался с картузом, умылся, перекрестился на божницу. Темный, строгий лик Спасителя подобрел, синяя лампадка явно подмигивала Шурке: дескать, смотри, брат, то ли еще будет.

Он догадывался, на что намекают ему с божницы. Он и сам страстно желал, чтобы все обернулось не так, как он решил, а по — другому.

Мать положила перед ним тот самый, большой, облюбованный им пирожок.

— Ешь скорей… в школу опоздаешь.

Шурка собрался с духом и, не глядя на мать, уписывая за обе щеки, пробормотал:

— Я… не пойду… в школу. — Что ты мелешь?

— Не

пойду… и всё. Не хочу учиться.

— Как так не пойдешь? Что ты выдумал?!

Он заревел, и мать, тревожно взглянув на него, все поняла.

Она взяла его голову сильными, теплыми руками, прижала к себе и долго не отпускала.

— И думать так не смей, — горячо шепнула она. — Жив отец! Слышишь? Сердцем чую… Жив!

Было трудно понять: утешает она или действительно верит, как всегда, в одно хорошее на свете.

Шурка плакал, упрямо твердил, что в школу не пойдет, но знал, что говорит неправду.

Глава XVI

О ЧЕМ БОЛТАЮТ СОРОКИ ОСЕНЬЮ

После первого заморозка снова вернулось бабье лето. Дни стояли погожие, тихие. По утрам село заволакивал туман и долго не расходился. Белесой плотной стеной поднимался он до самого неба, скрывая избы, деревья, солнце. Становилось сумрачно, сыро и глухо, как всегда бывает осенью. Слабо доносился с гумен торопливый перестук цепов, хлопанье деревянных льномялок, людской говор, еле слышалось мычанье коров и блеянье овец за околицей, точно все живое отодвинулось вдаль.

Потом в белесой стене, там, где она упиралась в такое же белесое небо, появлялись синие трещины, и нежданно на землю пробивались потоки золотисто — голубого света. Туман редел, стена его отодвигалась, все возвращалось на свои места — ближнее и дальнее. Громче, слышнее становилось задиристое пение петухов, скрип колес на дороге, визг калиток по дворам. В бледной вышине, разрывая последние нити тумана, проглядывало солнце, вначале тусклое, словно заспавшееся. Оно не торопясь умывалось небесной водой, утиралось снежным облаком, как полотенцем, и, разрумянясь, светило жарко, по — летнему. Тогда вспыхивала зеленым неугасимым пламенем густая, раскустившаяся озимь в волжском поле. Расцветали в канаве у шоссейки одуванчики.

И весь короткий день, не шелохнувшись, задумчиво дремали в селе березы и липы, роняя легкие сухие листья. Листья не сразу падали на землю, они плавали в воздухе вместе с паутинами. Хорошо пахло по вечерам с гумен овсяной соломой, льняным душистым омяльем и горьковатым дымом. Рано зажигались в темном небе большие и частые белые звезды.

Иногда на день, на два устанавливалось ненастье. Но то были еще не осенние проливные холодные дожди, а теплая грибная морось. Она висела в воздухе прохладной пылью, затягивала тонкой молочно — синеватой мглой поля и деревни, а потом как бы опускалась на землю, пропадая незаметно где-то за Волгой. Снова кротко голубело побледневшее ситцевое небо, светило и пригревало солнце, и все разгорались и разгорались пожарами в немой тишине окрестные леса.

Журавли тянули на юг низко, часто садились на зеленя, подолгу разгуливали там, словно им не хотелось покидать родные места. За грачиными тучами носились в полях вороны, галки, сороки и на разные голоса уверяли, что зимы никогда не будет.

Так казалось и Шурке, когда он, помогая

матери в поле, жарился на солнцепеке или в свободную минуту, шляясь по шоссейке, сшибал от скуки в канаве босой ногой пушистые, облетающие шары одуванчиков. На работе, забываясь, он свистел и пел без слов, на все лады, разделял от всего сердца громкие уверения сорок и галок, что бабьему лету не предвидится конца.

Но такое блаженное состояние не часто теперь находило на Шурку и быстро покидало его. Свист внезапно обрывался, песня застревала в горле.

— Ну, что же ты, скворец? — спрашивала нарочито весело мать, сгребая граблями разостланный по жнивью, вылежавшийся на росе, околоченный лен, — она вязала его в тяжелые бурые пучки. — Пой шибче. Под твое верещанье ленок-то, смотри, сам поднимается с земли, хоть руками не шевели. Давай, давай… и я тебе чуток подтяну.

Шурка не подавал голоса, старался в такие минуты не смотреть на мать. Он боялся: как посмотрит, так и увидит, что она притворяется. И мать непременно поймет, что он догадывается, у ней не хватит больше сил обманывать его и себя, она расплачется, повалится на лен и не встанет.

Но если ненароком он поднимал на мать боязливые глаза, то всегда изумлялся: ни одна морщинка не вздрагивала на ее худом обветренном лице. Мать отвечала на его взгляд ясно и прямо, даже говорила:

— Вот нагрянет папка домой, а у нас с тобой леи весь обихожен, загодя убран, по — хорошему. И зябь, спасибо Никите Петровичу, поднята… Похвалит. Отец-то, говорю, обязательно похвалит. Он любит порядок в хозяйстве… Ты глянь, Санька, какой у нас ноне лен уродился! Чистое серебро… длиннущий. Первым сортом продадим, помяни мое слово, первым.

Она выдергивала из пучка льняную соломину, проворно мяла ее в ладонях. Костра отлетала, и длинные, русые, как материны волосы, волокна блестели и переливались на солнце.

— Постой, изомнем, отреплем ленок — на базар свезем. Я тебе ластику на рубаху куплю. Все лавки исхожу, найду. Сошью с белыми пуговицами. Не хуже других будешь в школу бегать… Старая-то у тебя больно прохудилась в локтях, рубаха-то. Заплаты не держатся, совестно отпускать на люди… Валенцы еще огорюем, черные, теплые — носи зимой, форси… Ну, сгребай живее, вечер скоро.

И принималась за дело так, что лен будто сам складывался в кучи. Но песни все-таки мать не запевала, должно, забывала про свое обещание.

Шурка заметил: после рокового воскресенья мать работала с какой-то ненасытной жадностью. Все, что она делала, ей казалось мало. А уж не у ней ли кипмя кипело в руках. Но она ворчала на себя, ругала шатунихой безрукой, если что не ладилось, и не отступалась, пока не выходило так, как ей хотелось. Когда же делать было нечего, мать еще больше, чем прежде, раздражалась, не могла сидеть в избе, шарила по углам, по чулану, в сенях и выискивала-таки себе какое-нибудь занятие.

Но бывали часы, когда мать подолгу стояла где-нибудь на гумне у сарая, в сбившемся платке, темная лицом, суровая, старая, не похожая на себя. Боясь потревожить, Шурка отходил в сторону, старался не шуметь, уводил подальше Ванятку, чтобы он, несмышленыш, случаем не обеспокоил мамку.

Очнувшись, она сызнова принималась за дело, ломила за десятерых, но молчала. И тогда Шурка первый, как бы между прочим, заговаривал с ней ее же словами:

— Вот вернется… тятя… с войны… а у нас телушка выросла. Две коровы на дворе. Эге?.. Молоком хоть облейся. Да, мамка?

Поделиться с друзьями: