Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:

— Да уж… порадуется отец… что и говорить, — не сразу откликалась мать нетвердым голосом.

Теперь она не решалась смотреть на Шурку, отворачивалась, беспокойно поправляя платок.

Шурка торопливо отводил глаза, начинал свистеть изо всей силы, запевал самые любимые материны песенки, драл горло до хрипоты. И это помогало. Скоро голос мамки звучал ровно, раздумчиво, голубой свет прямых, ясных глаз озарял воспрянувшего Шурку.

— Не развалили хозяйство без отца. Как наказывал, так и живем. Кабы не сломала телка ногу, давно бы была у нас вторая корова. Глядишь, какая лишняя кринка масла в доме завелась. Барыш… На способие-то одно подохнешь с голоду. Корова только и выручает. Уж как-нибудь накосила бы я сенца, все заполоски, межники по травинке прибрала… Вишь, грех

вышел — в яму провалилась, будто кто ее толкнул, телку-то. А отец, помню, как на станцию провожали, наказывал: пусти телку на зиму… Не вышло, обидел бог… Опосля бычок родился — на оброк пришлось зарезать, сами и не попробовали, окромя требухи… Господи, молюсь, пожалей ты нас, не карай, чем мы тебя прогневали? Царица небесная, матушка, смилостивись, замолви там, на небе, словечко, награди телушечкой… Услышала заступница наша, вымолила, видать, у всевышнего — и на вот тебе, она тут как тут, телушка-то. Да какая! Очкастая, крупная… Как отелилась Красуля, я телушку еле дотащила со двора в избу. А она, негодница, возьми да сразу и встань на ноги. Дрожит, мокрая вся, вылизанная, шатается, ноги у ней подгибаются, елозит копытцами по полу, по соломе, а стоит и ко мне тянется мордой… Я так и заплакала от радости.

Мать истово крестилась.

— Слава тебе, господи, царица небесная, лучше и не надо, как хорошо! Пожалела, утешительница, материнское сердце, известно… Теперича растет у нас телушка на загляденье. Бабы завидуют, до того складная, солощая… Да и умная же какая! Намедни капустный лист несу в фартуке, а она — навстречу. Пристала, бежит за мной, взлягивает, тянется к фартуку, так зубами и хватает. Я ей говорю: «Нельзя, баловница, поди прочь! Это я твоей дурехе матке припасла, Красуле. Вечером придет, и не подоишь, такая барыня на старости стала, без корма молока не даст…» И что же ты думаешь, Санька? Поняла! Отошла, листочка не тронула. Экая умница, и прозвища ей другого нет, Умница и есть! — смеялась довольная мать. — Я уж опосля, как подоила корову, не поленилась, сходила еще раз в капустник, нарвала охапку листа. На, говорю, ешь досыта, Умница… Помолчав, мать добавляла:

— Все у нас с тобой, Санька, как у людей, по — доброму, по — хорошему… Вот только Лютика я не уберегла, проворонила, — виновато вздыхала она. — Не надо было, знать, мне вести мерина на осмотр. Может, и обошлись бы, не забрали на войну.

— Говорил тебе — не води. Не послушалась меня, — строго замечал Шурка.

— Да ведь приказали, — оправдывалась мать. — Сам Устин Павлыч настращал — беда как. Опять же думала — безгодовый, кому он на позиции нужен, наш мерин. На живодерню таких берут. От бедности держали. Ну, а по теперешнему времени — все-таки лошадь… Не думала, не гадала, а, оно, вишь ты, как нескладно получилось.

— У них все ладно да складно, — отвечал сердито Шурка, повторяя чьи-то злые слова, вспоминая последний сход, усастого военного, трубившего в клетчатый платок, картуз с жребиями и пронзительно — беспощадные бельма писаря. — Безгодового взяли, а Быкова жеребца, трехлетку, не тронули… Что же ты смотрела? Кричала бы: неправильно.

— Уж я кричала, — признавалась мать. — Выла на всю площадь в волости… Да разве их, душегубов, перекричишь? Глотки-то у них, поди, какие, в одну трубу трубят, стращают тюрьмой. Известно: баба, жаловаться не пойдет, не посмеет, ходов — выходов не знает… Да и кому жаловаться, окромя бога? Вор на воре в волостном правленье сидят. На быковском жеребце они, чу, нагрели руки… И все начальство, как поглядишь, такое же, куда ни ткнись… Как послушаешь народ про войну, про порядки, подумаешь обо всем — сердце кровью обливается… Господи, что же ты смотришь? До каких пор, милостивец, терпеть будешь?!

— Ну, мамка, Лютика не воротишь, он, может, пушки возит. Без пушек немца не победишь, сам дядя Матвей Сибиряк говорил… Заведем жеребенка, — поспешно утешал Шурка. — Продадим лен — и купим жеребенка, эге?.. А что у меня худые локти — наплевать. Подумаешь! Я рукава у рубахи стану засучивать — заплат и не видать. И валенок мне, мамка, не надо. Слышишь? В старых прохожу, они еще в голенищах крепкие. Подошью подошвы твоими старыми валенцами… ну, которые таскает

Ванятка. Он еще сопляк, зиму на печке просидит. Главное, мамка, завести жеребенка. Верно? — убеждал Шурка горячо. — Каурой масти, с белой метиной на лбу, с челкой и чтобы хвост — трубой… Я верхом буду ездить. Ох, уж и промчусь, пес тебя задери! Всех ребят обгоню!.. Замиренье выйдет, тятя прикатит с позиции, а мы ему ничего не скажем. Заглянет тятя на двор, а там… две коровы и жеребец… Здорово, а?

— Да, господи, как хорошо, лучше и не надо! Постой, Санька, так и будет, вот увидишь.

В разговорах с матерью все выходило замечательно. Шурка верил матери, а она вон как верила ему, соглашаясь с выдумками, и вместе они радовались. Хорошо было слушать сорок, ворон и галок, уговаривавших грачей не трогаться с родимых мест. Шурка сам в азарте, разойдясь не на шутку, в том безотчетно блаженном состоянии, которое вдруг находило на него, не прочь был сказать белоносым приятелям верное словечко, побожиться, что домоседки трещат и галдят одну сущую правду.

Но стоило ему оказаться одному, как становилось тревожно — грустно. Он невольно думал, что как бы ни разгуливали по озими журавли, они, отдохнув, снимутся с зеленей и, вытянув шеи, курлыча, прощаясь, потянут все-таки на юг. Как бы ни жгло затылок на припеке, скоро с севера навалятся непроглядные, лохматые, с ветром и дождем тучи — не высунешься из избы, да и делать на улице станет нечего. Что бы там ни толковала мать, как бы сам Шурка, утешая ее, ни поддакивал, ни выдумывал, обманывая себя, а лежит и будет лежать за сахарницей, в «горке», серый пакет с повесткой, в которой сказано, что отец убит…

Была еще одна немаловажная причина, почему Шурка чувствовал себя скверно. Конечно, эта причина не шла в счет с такой, как гибель отца, но все же и она давала себя знать, и временами очень больно.

Глава XVII

ОДИН НА СВЕТЕ

С понедельника Шурка остался один на свете.

Кругом его были люди, он разговаривал с ними, а все ж таки оставался один, как тут ни вертись. Чуяло его ретивое — не миновать ему новой беды. Так оно и вышло.

Он прибежал в школу после звонка и молитвы, когда ребята уселись по партам, нащипались, натолкались досыта, угомонились и Григорий Евгеньевич, стуча мелом, рассыпая крошки, писал на классной доске примеры со скобками. Учитель оглянулся на скрип двери, но слова не сказал Шурке, только глухо покашлял и как-то виновато на него посмотрел.

Шурке отчего-то было стыдно, неловко. Все таращились на него, как на утопленника. Он боком полез на свое место. Пашка Таракан и Андрейка Сибиряк молча потеснились.

Вынув из сумки расколотую мутную аспидную доску, прилаживаясь списывать примеры, Шурка уронил грифель. Пашка, вместо того чтобы по обычаю созоровать, закатить башмаком грифель подальше, вдруг нырнул под парту и подал оброненное. Эдакого с ним не бывало сроду.

У Шурки защемило в груди. Он вырвал грифель и съездил Пашку по голове. Таракан зашипел, но сдачи не дал. Шурке стало еще тоскливее. До чего дожил: его жалеют!

Он боялся встретиться взглядом с Яшкой. Глазастый Петушище как глянет, так и догадается о новости, которую поневоле припас для него Шурка. Он поскорей уткнулся в деленье, складыванье и умноженье, но затылком чувствовал — класс настороженно, тревожно следит за ним, будто ждет от него чего-то. Наверное, и Растрепа вылупила зеленые любопытные глаза.

Уж не рёва ли от него ждут?

Как бы не так! Таращитесь сколько влезет, хоть год, — он и не пикнет. Не на таковского нарвались. Шурка — не девчонка. Это Анка Солина ревела три дня в классе, когда ее отца, прибежавшего с Карпат, увезли стражники. Подумаешь, в острог посадили! У Шурки дело похуже, но он вытерпит, не заплачет, только бы к нему не приставали.

Он раньше всех решил примеры, поднял руку. Но Григорий Евгеньевич, обходя его взглядом, будто не замечая вытянутой руки, позвал к доске Митьку Тихоню. Как полагается, Митька живо угодил к печке, в угол. Шурка с завистью посмотрел туда.

Поделиться с друзьями: