Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:

Тусклый свет трехлинейки слабо, но ровно освещал кухню, прибранную, как в праздник. И мамка была чисто одета, умытая, причесанная, тревожно — проворная. Проснулась, конечно, и бабуша, сунулась было подсоблять, но ее прогнали на кровать, чтобы не мешала: ощупью принимать и подавать горшки невозможно, перебьешь. Да и мамки как бы уже не было на кухне, а были одни ее вездесущие голые руки в меховых рукавицах; они схватывали на лету с рогулек горшок, переносили его на пол, ставили беззвучно в ряд, и нет опять мамкины руки у шестка, тянутся за ведерником, отец не успевает подавать.

— Скорей, скорей! — торопит мать батю. — Санька, ты чего?

Шурка опомнился,

отыскал варежки, кинулся к печи.

Горшки были так горячи, что грели ладони сквозь ватные варежки. Значит, прокалились, как надобно. «Чур, не лопаться, не биться, миленькие вы мои!» — разговаривал Шурка с горшками.

Как только загромоздили пол вынутой посудой, мать принялась подавать отцу дрова, припасенные еще с вечера. Шурка видел, как батя установил в печи, вдоль ее кирпичного пода, по обеим сторонам, длинные березовые кругляши — подкладыши, а на них принялся быстро укладывать поперек колотые плахи. Потом он глубже надвинул шапку, даже козырек отогнул на глаза, и полез в печь, в жар, на слаженный им березовый мост.

— Подавайте! — приглушенно сказал он оттуда. Шурка с матерью, толкаясь, бросились к горшкам.

Из печи валил сухой жар. Чем там дышал отец — неизвестно. Его не было видно, остались, как у мамки, одни руки в коротких дырявых варежках. Эти варежки беспрестанно высовывались из устья, схватывали подаваемые горшки и тесно, с хрустом и скрежетом, устанавливали их на дрова, в том же порядке, как они сидели, когда калились. Кажется, Шурка не успел мигнуть, как пол на кухне стал пустым и в устье показалось распаренное, в саже и крупных градинах пота, измученное лицо бати. Мать бросилась навстречу, отец обхватил ее шею варежками, и она вынула его, как вынимала Шурку, когда он парился в печи. Она усадила отца на табуретку, с жалостью, поспешно утерла ему своим чистым фартуком багровые, мокрые щеки, лоб, подбородок.

Не отдыхая, лишь сбросив шапку, варежки, расстегнув рванье, не покурив, батя поджег берестой дрова в печи, самое дальнее полено.

Мать молча перекрестилась.

Повалил густой дым из-под березового моста, дым туго огибал устье и рвался вверх, в трубу, — отличная тяга в печи, сразу видно. Сухие дрова разгорались веселым пожаром, и скоро огневые отсветы забегали, заиграли по напряженно — беспокойному батиному лицу; оно обмякло, порозовело, повеселело, как огонь в печи. Отец полез в карман штанов за жестянкой — масленкой с табаком, и мамка еще разок перекрестилась и занялась своими утренними делами.

А в печи бушевало огненное озеро; оно захлестнуло дальний ряд горшков, они тонули в огне, погибали, что и требовалось. Красно — черные, с дымом, языки пламени лизали потемневшие крутые бока ведерников и подкорчажников, полуведерников. Березовая мостовина внезапно под ними рухнула, горшки осели на огонь, на угли, и живо покраснели, сами стали гореть, поджигая дрова. Огонь между тем затопил второй ряд посуды, третий, и вот уже мало ему печи и горшков, огнище высунул светлый язык из устья, принялся лизать сажу на шестке.

Отец беспрестанно подкладывал дрова, рогулькой подсовывая их под уцелевший к переду огненный мост. Рогулька, прикоснувшись к горшкам, вспыхивала спичкой, приходилось ее совать в воду, тушить в коровьем чугуне. Подошла бабуша, потянулась к устью, к теплу. И мамка не утерпела, опять сюда же сунулась на минуточку.

— Эк, жару-то!.. — сказала бабуша Матрена, одобрительно клохча смехом. — Ну, помогай тебе бог… чтоб до единого горшочка были хорошенькие, не текли, не трескались! Чтоб на базаре хозяйки с руками горшки рвали, прямо — тка отнимали,

совали деньги, не глядя…

Тут в печи грохнуло, и бабуша поперхнулась. Отец, вздрогнув, выпрямился на табуретке, глянул в устье, в огонь.

— А, черт те дери, никак корчага? — пробормотал он. Мать неслышно отошла от печи и за руку потянула за собой бабушу. А Шурка не мог сдвинуться с места, замирая, с ужасом глядел в огонь, на то место, где недавно красовалась, сияла румяная корчага, а сейчас валялась куча красных черепков и углей.

И еще и еще пальнуло в печи, отец матерно выбранился. Чем сильней бушевал огонь в печи, тем чаще и громче стреляло в ней. «Не лопаться! Не сметь у меня, не сметь!» — кричал — приказывал Шурка горшкам, приказывал глазами, сердцем, дрожащими пальцами, которые у него теребили рубаху, а ему виделось, как пальцы прямо тычут в морды непослушной посуде. Эта черная и белая магия Кикимор, этот гипноз, где же он?! В печи паляло, грохотало так, что хоть затыкай уши. И он заткнул себе уши, отвернулся от огня, но все равно все видел и слышал.

— Так! Здорово!.. — шептал отец, бранясь, усмехаясь, плача, качаясь на табуретке, как пьяный. — А ну еще? Дава — ай, все равно уж… добивай меня насмерть! Ну?

Он был жалок, как в день приезда из госпиталя, вечером, когда узнал, что забрали Лютика в обоз. Но тогда он хоть грозил кулаком в окошко, обещал постоять за себя. А сейчас и грозить било некому.

— А — а! На! Подсоблю! — взвизгнул отец и ударил рогулькой по горшкам, рогулька загорелась. Тогда он в беспамятстве схватил стоявшую рядом, в углу, у печи, железную мамкину кочергу и принялся ею бить горшки. — Мало? Еще? На! Не жалко! — приговаривал и плакал он.

Мать подбежала, отняла у отца кочергу.

— Господь с тобой, опомнись?!.. Полно убиваться! Ну, полно, отец, что ты?! Да наплюй ты на них, на горшки. Жили без них, не померли, и сейчас проживем… На-ка водички, испей, пройдет! — совала она ему ковшик.

А бабуша из спальни, с кровати, кричала:

— С ума сошел! Не умеешь — не берись, никто тебя не заставляет. Скоко глины спортил, дров сжег, покупали, деньги платили, а он… Ведь спрашивала я тебя: позабыл, нет, как делают горшки? Ты что сказал?.. Чем теперича жить будете? Лен спихнули задарма, телку останную продавай… Да надолго ли ее кватят, телки-то?

— Не твое дело, маменька, — попробовала остановить бабушу мамка сердито, с сердцем. — Не суйся!

— Как так не мое?! Как так не суйся?! — громче прежнего закричала, расходилась бабуша, с кровати соскочила, — Да что я, не матерь тебе? Кому же вас учить, молодых, несмышленышей, как не мне? Иди — и по миру, в тележке его вози напоказ, — может, и подаст кто кусок… токо это и остается!

Отец не отзывался, и бабуша, помолчав, запричитала другое:

— Ой, золотая твоя головушка, разумная, брильянтовые рученьки, работящие… Да кто же тебе, родимый, какой ворог поперек дороги стал, ни пройти, ни объехать? Где же господь бог, что же он смотрит, зевает? Да помоги ты нам, милостивец, караул кричу: помоги!

— Перестань, маменька! Замолчи! — прикрикнула на нее наконец мамка.

— Да что уж ты мне и слова сказать не даешь? — завыла бабуша, а Ванятка с перепугу заревел, и мамка тоже заплакала.

Отец бросил печь, горшки, слез с табуретки, скулил, ползая на полу, искал веревку, чтобы удавиться.

Мать, перестав плакать, подняла батю на руки, отнесла на кровать, и он скоро затих, а бабуша вдруг стала собираться домой, за Волгу, к снохе Алене, у которой она постоянно жила и на которую всегда жаловалась.

Поделиться с друзьями: