Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Отмена рабства. Анти-Ахматова-2
Шрифт:

3 августа 1964. Будка.

А. Ахматова. Т. 3. Стр. 349–353

Это произведение — эту прозу — можно перепечатывать без комментариев всю — и без купюр. Это — физиология, тяжелые, тяжело пережитые одинокие ночи.

* * *

За поэзией Пастернака числила многие грехи, наверное, неисчислимые, если доходило и до «самого страшного» (всего-навсего — что поэт мало, как на ее суд, вспоминал).

Судить это можно по-разному, но, помимо всего прочего, обращение к воспоминаниям — это просто закон нейрофизиологии.

В этом нет никакой заслуги утонченного ума и углубленного сознания. В этом — лишь печальный знак того, что период золотой зрелости, когда человек сам управляет собой и может хоть вспоминать прошлое, хоть мечтать о будущем, — закончился. Теперь им управляют неумолимые законы…

* * *

В солиднейшей книге цитируется большой кусок гениального текста Ахматовой. Из такого трудно что-то выбрать. Приведем целиком и здесь.

И ЭТО БЫЛО ТАК. Беседа длилась много ночных часов. И можно ли это назвать беседой. Произносились ли слова или в них не было надобности? Шло ли дело о смерти или о поэзии, тоже не совсем ясно. Несомненно одно: в этом участвовало все мое существо с [такой] той полнотой, о кот<орой> я сама до этой ночи не имела понятия.

Я была так поглощена происходящим со мной чудом, что не пустила бы НИКОГО [в мою] на порог комнаты, даже самого собеседника, кот<орый>, кстати сказать, очень учтиво уехал в начале вечера. Чувствую, что, записывая, теряю очень много, но у меня нет выбора. Вероятно, такие вещи не повторяются, но они еще (по редкости своей) не изучены, и едва ли я могу рассчитывать на ответ.

Скажу только, что на сон это было ничуть не похоже, на стихи тоже.

Скорее, скорее, походило на утренний луч азийского солнца, еще не сжигающего, но блаженного в своей равномерности, горячего и, мне почему-то хочется сказать это слово — ВСЕОБЪЕМЛЮЩЕГО. А за окном жаловалась на что-то классическая финская метель, спали дятлы, стоял весь готовый к весне и совершенно не замечающий ничего вокруг, налитый юной и свежей силой [стройный] тополь.

Март, 1963.

Кажется, под конец прояснилось.

P.S. Ах да. Стоит ли спрашивать «собеседника» про эту ночь. Если прочесть ему мою заметку, он очень складно и мило изложит очередные «чудеса в решете», если спросить просто, он скажет, что не может вспомнить, потому что с этой ночи прошло уже больше месяца или что-нибудь в этом роде.

Записываю на всякий случай: нечто подобное предсказано во втором стихотворении из цикла «Cinque». <…>

14 марта 1963. Комарово.

Там же присутствовал «заповедный кедр», [пришедший посмотреть] подошедший взглянуть — что происходит из гулких и страшных недр моей поэмы, «где больше нет меня»…

Р. Тименчик. Анна Ахматова в 1960-е годы. Стр. 592

Здесь можно бы у каждого слова ставить насмешливый комментарий, но лучше от этого воздержаться, потому что это просто физиология. Если же все-таки исследователи безжалостно решаются рассматривать это как текст, не принимая во внимание ее возраст и психофизиологический статус, отсутствие полового партнера и разжигающий образ жизни, обходя все эти неумолимые налитые молодой силой тополя и кедры, — то пусть так.

Публикатор называет ЭТО так:

Прозаический набросок о чуде возвращающегося и проницаемого прошлого, многими чертами воспроизводящий стилистику модернистской прозы начала века.

На самом деле здесь уже блоковского суждения о ее стихах «Все так писали» не хватит. Здесь уже надо добавлять: все очень плохие, беспомощные, манерные писательницы так писали.

Научила говорить

Она научила женщин говорить. Разумеется, не только женщин. Говорить только на одну тему — о ней, об Анне Ахматовой — о другом-то таким стилем как-то странно, а о ней — в самый раз. Иной и не допускается.

Страшное мучительное лицо у А. — обреченной, подточенной горестью, с дрогнувшими бровями, с острыми, жесткими линиями у скул и углом неожиданного излома у правого плеча. Черный бархат волос, тяжелый, мертвый… <…> Не заколышется воздух подле забегает по коже бес ехидной усмешки. Бледное, застывшее лицо, глухая кровь у нее, перебойная.

Меня спрашивают, зачем я писала свою книгу? Для того, чтобы исправить общественный вкус. Чтобы глухая у нее кровь, пе ре бой ная считалась бы очень, очень дурным тоном, привитым ею. А ведь по-другому о ней писать запрещают — я уже предвижу крики: ОНА ХОЧЕТ ИСПРАВЛЯТЬ НАМ ВКУС!!! Ну ладно, читайте дальше, раз нравится:

Только чувственные, глубоко вырезанные губы цветут еще последним горьким цветением. Так торжественно-печальны первые аккорды «Funerailes». (З. Елеев. Ю. Анненков. По: Р. Тименчик. Анна Ахматова в 1960-е годы. Стр. 711.)

* * *

Зеркало — анаграмма ее стиля. Жест застылости, знак почета и немоты, величия. А цвет — всегда черный. Кого ни спроси — какого цвета Ахматова? — и всякий скажет: черного. <…> Таков же аристократизм А. — алмазное зеркало в обрамлении Санкт-Петербурга, Царского Села (Версаля), которые под стать ее позе, всегда позе, играющей роль фона. Точнее сказать, роль и фон, на котором она играет, медлительная, важная, чтобы не потревожить эту завороженную воду, — слились в позе А, в неподвижном, зеркальном состоянии Королевы.) (А. Терц. По: Р. Тименчик. Анна Ахматова в 1960-е годы. Стр. 597.)

Вот ей пишет снова мужчина: В «Тринадцати строках» мне показалось кружение памяти, может быть, неправильно. У Вас стали очень тайные обращения в стихах, поэтому все так открыто. Как природа ничего не прячет, кроме одной и той же, и всегда самой главной, тайны. (Правда, просто настоящая А.А.?) Предел поэзии, когда все очевидно, и чем очевиднее, тем потаеннее. (В. Муравьев. По: Р. Тименчик. Анна Ахматова в 1960-е годы. Стр. 610.)

Послание кролика к удаву.

Я тогда еще не знал, что для стихов Ахматовой нужно перейти Рубикон сердечных мук. <…> И стихи она ценит, как «молитвы губ надменных», потому что все отнято — сила, и любовь, и кровь уже похолодела. И недаром она слывет печальной. Ничто не может быть уделом, кроме печали, для того, кто высказывает свое сокровенное так: Ты был испуган нашей первой встречей/А я уже молилась о второй. <…> За четким алмазным сплетением стихов видно, что у поэта отнято многое и потеряно все. <…> (М. В. Борисоглебский. Доживающая себя. Я всем прощение дарую. Стр. 220–223.)

Поделиться с друзьями: