Отныне и вовек
Шрифт:
За спиной у него снова хлопнула дверь «Лесной избушки», выпуская на улицу новую партию засидевшихся. Их голоса таяли, удаляясь в направлении Беретаниа-стрит.
– Не люблю обижать младенцев, – хохотнул Толстомордый.
Его нож, почти такой же, как у Пруита, медленно раскачивался из стороны в сторону, как голова змеи. Толстомордый надвигался, сохраняя классическую стойку опытного борца, привыкшего драться ножом: корпус наклонен, правая рука слегка выставлена вперед, лезвие ножа торчит между большим и указательным пальцами, левая рука приподнята и ладонь оттопырена, как щиток.
Пруит, затаив дыхание, молча двинулся
Вое продолжалось недолго. Это только в кино то пырнут, то промахнутся, то полоснут, то снова промахнутся и за время драки успевают пронестись через несколько кварталов. А в жизни не рассчитывай, что противник промахнется больше раза – от силы два, если ты такой везучий. В поножовщине почти все выбирают своей тактикой контрнаступление.
Их разделяло расстояние немногим больше вытянутой руки, и они осторожно кружили на месте, когда двери бара выплюнули последнюю порцию самых упорных завсегдатаев. За углом, всего в нескольких футах от них, ленивые шаги зашлепали по мостовой к Беретании.
Толстомордый по-боксерски скользнул вперед, взмахнул левой рукой у самого лица Пруита, сделал ложный выпад правой и, едва Пруит, пытаясь загородиться, непроизвольно выбросил вперед левую руку, быстро пригнулся и поднырнул под нее. Нож, как кусок сухого льда, обжигающе полоснул Пруита по ребрам снизу вверх и воткнулся в широкую полосу спинной мышцы под мышкой. Пруит резко опустил левую руку, но было слишком поздно, и нож хвостом кометы прочертил ему бок.
Когда Толстомордый пырнул его, он сразу сделал шаг вперед. Если бы он струсил или замешкался, если бы дрогнул, драка была бы уже кончена и Толстомордый был бы волен решать, убить его или оставить в живых. Но годы занятий боксом вырабатывают инстинкт, не зависящий ни от ума, ни от храбрости. Его нож вонзился Толстомордому в диафрагму, точно под ребра, это был тот контрудар правой, когда боксер бьет прямо в солнечное сплетение.
Они замерли, бедро к бедру, и простояли так секунду или две, может быть, пять – две статуи, чью неподвижность нарушала только правая рука Толстомордого: медленно разгибаясь, она все еще ползла вниз, – закусив губу, Пруит осторожно подкручивал нож, проталкивая его сквозь слой жира, вгоняя на ощупь в открывшееся углубление как долото, пока нож не вошел по самую рукоятку. Вытянувшись до конца, рука коротко дернулась и повисла, а нож, по инерции продолжая ее движение, вылетел из разжавшихся пальцев и звякнул о кирпичи мостовой. Толстомордый пошатнулся.
Почувствовав, что Толстомордый падает, Пруит плотно прижал левый локоть к тому месту, где бок горел от боли, стиснул нож, резко крутанул им, чтобы лезвие повернулось острием вверх, немного отодвинулся и, пока грузное тело оседало под собственной тяжестью, медленно согнул правую руку в кисти, словно уступая огромной рыбине, разгибающей крючок, направил нож в самую глубину грудной клетки и повел вправо. Он пришел сюда убить его. Ему не хотелось закалывать его,
когда он упадет, или перерезать ему горло.Штаб-сержант Джадсон ударился о тротуар левым плечом и, перекатившись на спину, уперся затылком в кирпичную стену дома; глаза его уже начинали стекленеть. Правая рука была по-прежнему вытянута, словно он пытался одной лишь силой воли заставить нож вползти назад в кулак – как будто от этого что-то могло измениться. Он захрипел и, с трудом подняв левую руку, прижал ее к вспоротому животу.
– Ты ж меня убил… За что? – спросил он и умер. Обиженное удивление, досада, упрек, недоумение застыли у него на лице и так там и остались, словно забытый на вокзале чемодан.
Пруит глядел на него сверху, все еще потрясенный укоризненным вопросом. За углом из «Лесной избушки» вышли на улицу оба бармена, звеня ключами, заперли дверь и, тихо переговариваясь, зашагали по мостовой к Беретании.
Только тогда Пруит наконец пошевелился. Он сложил нож, завернул его в носовой платок, перехватил сверток узкой аптекарской резинкой и положил в карман.
Из раны непрерывно текла кровь, и он достал второй носовой платок, совсем чистый, скомкал его, сунул под рубашку и прижал локтем к боку, чтобы струйка не успела просочиться сквозь брюки; пятна крови уже проступили на рубашке, а в том месте, куда воткнулся нож, рубашка была разодрана. Ничего, дырку почти не видно, локоть ее прикрывает.
Он пошел в сторону, противоположную Беретаниа-стрит, двигаясь на север, прочь от центра города. Пройдя два квартала, свернул в другой переулок, сел на тротуар и прислонился к стене – надо подумать. Здесь, в переулке, ему было очень уютно и спокойно.
Должно быть, он где-то неподалеку от Виньярд-стрит. Кварталы за Беретанией населяли гавайцы, тут были только жилые дома, и он знал этот район неважно. Но Виньярд, как ему помнилось, довольно длинная улица и тянется на восток. Значит, надо взять курс на восток.
О том, чтобы возвращаться с такой раной в Скофилд, не могло быть и речи: даже если он сумеет пройти через проходную, утром, как только найдут Толстомордого, его немедленно зацапают. Единственный выход – попробовать добраться через весь город до Альмы. Если он доберется до Альмы, все будет в ажуре.
Голова работала прекрасно, в мыслях была такая же кристальная ясность, как во время драки. Он скорбно улыбнулся – задним умом все крепки! Если бы котелок всегда так варил, а не только когда припрет, мы бы с вами, друг сердечный, не сели сейчас в галошу.
Он ведь ни на секунду не допускал, что Толстомордый так его исполосует и потом нельзя будет вернуться в гарнизон. Самый последний дурак и то бы это предусмотрел. Он даже не додумался захватить с собой побольше носовых платков: сейчас менял бы их, и кровь свернулась бы быстрее.
Неторопливый, но неиссякающий ручеек крови просачивался сквозь платок, и тонкая струйка опять поползла вниз. Он сложил платок другой стороной и снова прижал его локтем; кровь приостановилась. Все равно ни в автобус, ни в маршрутку в таком виде садиться нельзя, рубашка разодрана и вся в кровавых пятнах. В автобусе кровь может снова просочиться, а там платок не поправишь; он с холодной ясностью на миг представил себе ужас пассажиров, наблюдающих, как он поднимается со своего места и идет через ярко освещенный автобус к выходу. Только кровь бывает такой красной. Особенно своя собственная.