Отрочество
Шрифт:
Проснулся, так поверишь ли, вкус варенья на губах, и такая-то нега на душе, спокойствие безмятежное, что и не описать. Будто и в самом деле посидел с вами за чаепитием, такая умиротворенность и покой на душе.
Пишу тебе из Афин, где вот уже третий день, как живу у гостеприимнейшего Агапия Папаиоанну. Сей достойный муж работает маклером ради прокормления семьи, но душа его тянется к прекрасному. Нет, наверное, ни единого события, хоть толикой малой относящегося к греческой культуре, в котором мой гостеприимный хозяин не принял бы самого живого участия.
Добрейшей души человек, и большой
Визитница моя совершенно распухла, и новые карточки складываю просто в шкатулочку, приобретённую специально ради этого. Их сотни, брат!
К стыду моему, имена и лица этих несомненно достойных личностей слились для меня к некое коллективное греческое бессознательное.
Время моё делится между визитами и знакомствами, с бормотанием положенных при сём слов, и экскурсиями. Ныне я совершенно убежден, что в Афинах каждый камень под ногами — исторический, и место ему в музее…»
Отложил перо в сторонку и размял кисти.
— Мы писали, мы писали, наши пальчики устали, — бормочу тихохонько, сжимая и разжимая кулаки. Зевок… и снова за письмо.
Писать могу только ночью, благо гостеприимный мой хозяин отдал мансарду в моё полное распоряжение. Жильё не самое комфортабельное, и в любой приличной гостинице я жил бы с большими удобствами, но не оценить навязанного мне гостеприимства я не могу.
День мой в Афинах начинается задолго до восхода солнца, а заканчивается заполночь. В пять утра Агапий уже нетерпеливо скребётся под дверью, расхаживает по лестнице и громко прокашливается.
Сытный завтрак, приготовленный сонной улыбчивой Зоей, и начинается бесконечный день, заполненный визитами, экскурсиями, посещениями музеев и библиотек, раскопок и прочих культурных мероприятий.
Интересно — необыкновенно, но необыкновенно же и устаю. Благо, уже с утра сяду на пароход, там и высплюсь.
«— Археологические раскопки идут не только в Афинах, но кажется, едва ли не по всей Элладе. Копают учёные мужи, копают крестьяне, копают сомнительные личности едва ли не со всего мира, и ведь находят!
Подобные археологические раскопки проходят ныне и в греческом языке. Просвещённые учёные мужи и отцы нации воссоздают греческий язык, опираясь на древние формы. Насколько новые формы греческого языка соответствуют старым, а насколько — представлениям учёных мужей, сказать сложно, но толика сомнений, и преизрядная, у меня имеется.
Национальная идентичность формируется буквально на глазах. Помимо древнегреческого языка, воссоздают и народные танцы, песни, обычаи. Опираются при этом на античные и византийские источники, обычно поверхностные и нередко весьма сомнительные.
Без тени смущения рассказывали мне новоявленные отцы нации, как восстанавливали они народные танцы и обычаи, полагаясь не столько даже на сомнительные источники, сколько на своё понимание истинно-эллинского. И учат ведь потом крестьян истинно-народным обычаям и танцам!
Насаждается и язык, а ведь в Греции есть целые
области, заселённые если не славянами, то как минимум носителями эгейско-македонского языка [56] . И смущения — ни капли! Искренняя уверенность, что я — славянин, пойму и одобрю.И ведь понимаю! Идёт формирование нации и государственности, а оно возможно только так — с кровью.
Понимаю, но ничуточки не оправдываю и тем паче не радуюсь. Когда же славянство перестанет быть питательным гумусом для других народов…»
56
Это НЕ теория заговора, а общеизвестные, признанные всеми историками, факты.
Ещё несколько страниц, и я запечатываю письмо, зевая совершенно душераздирающе. Тянусь… и с нежностью гляжу на расстеленную постель, но нет!
«— Здравствуй, Фира…»
С утра я встал совершенно невыспавшийся и разбитый напрочь. Зевая с риском вывернуть челюсть, умылся и почистил зубы, радуясь отсутствующей по младости щетине.
Семейство Папаиоанну уже в гостиной, лица самые скорбные, едва ли не трагические. Они уже считают меня неотъемлемой частью своей семьи, и охотно усыновили бы, уматерили, или обженили на одной из девушек многочисленнейшего семейства.
Потчуя меня от всей души, Агапий время от времени трубно сморкался, отчево у меня застревал кусок в горле. Изучив содержимое клетчатого платка, он печально вздыхал, отчево колыхалась скатерть, и сложив платок, промокал глаза. Несколько вздохов спустя он подымал глаза на меня, и снова они наполнялись слезами. Начиналось шмыганье мясистым носом, и снова трубное сморканье, вызывающее у меня ассоциации со слоновником в зоопарке.
— Ты кушай, кушай! — суетилась вокруг Зоя, время от времени прикасаясь то к плечу, то к волосам, — когда ещё покушаешь…
В голосе неизбывная печать матери, провожающей единственного сына на поле боя, никак не меньше.
Старуха крестится беспрерывно, бормоча молитвы, и порываясь рассказать мне какие-то нравоучительные истории. Кто-нибудь из многочисленных родственников вежливо, но твёрдо переключает её внимание на што-то другое. Как я уже успел понять, почтенной старушке прилично за сто, и разум её примерно так же остёр, как почти ничего не видящие глаза.
Острое ощущение поминок, притом по самому себе, никак не оставляет. Тягостно, и страшно почему-то неловко, так што я испытываю нешутошную радость, покидая безусловно гостеприимный дом Папаиоанну.
Из дома я выходил с облегчением, но вся семья Агапия выразила твёрдое желание проводить меня.
«— В последний путь» — едко, и как мне показалось — нервно, добавило подсознание.
Проводы эти вылились в подобие театрализованного парада-алле, которому позавидовал бы средней руки цирк. Не хватало только дрессированных животных, клоунов и бородатых женщин.
Живописная толпа в национальных и европейских нарядах плакала, смеялась, переговаривалась, обсуждала политику и своего монарха. А ещё почему-то — освободительный поход в Малую Азию, связывая его с моей поездкой.