Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Но почему же все-таки не под силу тебе, рассудок, чем-либо заполнить пустоту, зияющую в груди, почему не можешь ты поселить в ней нечто, проявляющее признаки жизни? Как же беспомощен ты, рассудок! Каждое твое намерение оживить пустоту кончается неудачей, и мертвенный провал ширится и ширится…

Меня тянуло сначала к морю, но в испуге я сошел с тропинки, что вела на берег: воздух тут, казалось, загустел от сильного запаха увядающих роз и морскому ветру не пробраться было сквозь густую древесную листву.

Чуть погодя снова отправился туда. Но все по-прежнему томился там воздух, отягченный ароматами, и не только воздух — все цепенело вокруг меня и во мне самом, на все снизошел давящий покой. Я почувствовал, что напрасно пытаюсь шевельнуть ногою — все равно не сойти мне с места. Да и что это, в сущности, такое — продвигаться вперед, топтаться на месте, шаг за шагом брести по пыльной дороге? Владеет ли мною, рассуждал я, желание искать кого-нибудь, стремиться куда-то? Ждет ли меня кто-либо? Нет, никто не ждет и никого мне не нужно. Что же будет? Достигну ли я чего-нибудь в жизни? Разве можно идти вперед, если нет у тебя никакой цели. К чему такое бесцельное

движение? Хоть быстрее молнии крутись вокруг земного шара — все равно, если потеряна цель, твой полет лишен смысла и значенья, ведь земля — крошечная величина в бесконечности миров. Стоит ли вместе с лучами света уноситься еще дальше, настигать луну, солнце, дальние звезды — что мне с этого? Я и тогда буду так же далек от вечности, как теперь здесь, на земле, где ступает моя занемевшая нога. Я всего-навсего ползущий червячок, я — сглаженный прибоем голыш на морском берегу, который перекатывают плещущие волны или вминает в песок нога прохожего. Я — жалобный ветерок, шелестящий средь листьев. Ветерку не дано знать: куда унестись и откуда задуть и почему нужно постоянно спешить — то с моря забираться в горы, то по долинам мчаться обратно к морю. Нет смысла даже в сознательном движении, если тобою потеряна цель.

Что же гонит меня из дома, что вызывает во мне предчувствие, будто, неустанно двигаясь, я все-таки куда-то приду? Что засылает мне в мозг миражи, говорящие о моей близости к завершению каких-то поисков? Я не нахожу ответа на такие вопросы и растерянный стою на высоком берегу. Внизу искрится, сияет море. Утки, летящие длинной вереницею с запада на восток, садятся на воду, словно им захотелось омочить свои перья в прохладной воде. Потом птицы снова взлетают и теряются в небе. За первой стаей несется вторая, третья. Уткам конца нету. Начал считать их, дошел до ста сорока семи, но из темной, наплывавшей с запада полосы выносились новые и новые цепочки. Не сочтешь, молвил я про себя, и перестал следить за утками, а память нежданно подсказала, что берег Черного моря — окружность, и птицы, возможно, тоже летают по кругу. Мне же видна только часть окружности, и поэтому вряд ли я дождусь конца полета, вряд ли сосчитаю летящих птиц. И все-таки что-то тянуло меня остаться, увидеть этот конец, потому что ощущение бесконечности угрожало мозгу тем же самым застоем, что сдавил мне грудь и, казалось, проявлялся во всем окружающем. Бессильно опустился я на скамью и, машинально глядя вперед, забылся, перестал следить за птичьей вереницей. Спустя некоторое время взор мой снова понесся в море, однако утиные стаи уже исчезли и по сверкающей глади не скользило ни единой тени. Правда, в сторонке маячило несколько парусов, но они были воздушней и белее ангельских крыльев, и солнечные лучи сверкали на них, соревнуясь с блеском морской волны. На душе внезапно полегчало, долгожданное умиротворение овладело чувствами, ясная мысль озарила голову: стало понятно, почему я без толку слонялся с места на место, почему так упорно дожидался, пока не пролетят долгие птичьи стаи.

Шаг за шагом бродя по тропинкам, я не стремился выйти куда-либо к намеченной цели, мне хотелось только выиграть время, обратить утро в полуденную пору, а полдень в предвечерье. Мне нужно было сократить часы, отделявшие восход солнца от заката. Разве для того я следил за утками, чтобы сосчитать их? Нет, не это привлекало меня к пернатым. Просто каждая птица, летевшая над блистаньем вод, приближала смену света и тьмы, дня и ночи, с каждой птицей я губил пусть ничтожную, но все же какую-то частицу изменчивого и все-таки постоянного времени. Даже сейчас, когда шуршит по бумаге перо, набрасывая эти строки, мне кажется, что я не собираюсь посвящать в свои мысли кого-то другого, не хочу, чтобы они запечатлелись дольше, чем след путника на вьюжном снегу, чем дорожка, оставленная кораблем среди пенящихся валов. Нет у меня никого, кому охотно поведал бы я свои думы, нет у меня за душой ничего значительного, что стоило бы сохранить. Если я пишу, так только с одним желаньем: скоротать время, одолеть время.

Перенесясь мысленно от пространства ко времени, порадовался было, что нашел, по-видимому, ответ на какой-то назойливый, саднящий вопрос. Вскоре, однако, меня снова настигают мысли о бесконечном, и снова мне предстоит ломать голову над пределами, в которых заключен смысл жизни. Нет возможности найти такие пределы, и на меня снова накатывает печаль, грудь по-прежнему томит пустота. Я словно падаю куда-то в узкую щель, где нельзя даже чуточку шевельнуться. Простираю вялые руки, чтобы хоть немного раздалась теснина, чтобы хоть кончиками пальцев дотянуться до границ гнетущей бесконечности. Смешными выглядят эти попытки одолеть время, по-детски наивны усилия мозга, когда тело изнемогает от нестерпимого жара. Что мне до тиканья часов, до солнечного восхода и заката, если не проходит боль — все равно, мечешься ли ты без сна или встаешь с резью в набухших глазах? Может быть, по-прежнему летят птицы по кругу над морским берегом и тщетна надежда, что скроются, сгинут их чернеющие стаи. Лишь на мгновенье садятся они, а после снова начинают кружить — с весны до осени и с осени до весны. Может быть, они летали точно так же и в прошлом году, в позапрошлом, сто лет назад, во тьме веков, когда строились пирамиды и в скалах вырубались индийские храмы. Нет начала и нет конца. И что такое начало, если за ним не последует конец?.. Господь создал прежде всего небо и твердь. А кто же сотворил начало? Что происходило раньше, до него. Нет, нет, оно, конечно, возникло как нечто самое первейшее. Еще не рождались люди, не сотворились боги, а начало уже было. В лоне времени зародились и созрели миры и все, что пресмыкается и копошится, летает и плавает. Время — прародитель всего рождающего, время — творец всего творящего. Никогда не искрошатся зубы у времени, и неизбежно сгложет оно все и вся до самой последней кости. Берегитесь, пирамиды, трепещите боги в скалистых чудо-храмах, содрогайтесь горы, ибо поступь времени неотвратима! У меня отныне нет нигде никакой опоры, любое слово, сказанное в утешение, я принимаю

за насмешку, меня крутит неведомая сила, словно щепку в бурном потоке или овсяную мякину на ветреном току. С какой же стати я бросаюсь к тебе за помощью, безучастное, докучливое, унылое время!

С побережья забрел подальше в парк, намереваясь там убить неподвижное время. Я искал общества даже безразличных мне людей, все равно — кто ни попадись, только бы сдвинулись и покатились колесики секунд. Вскоре мне повстречался Ланин и завел речь о своей жене, которая тайком ходила к доктору советоваться насчет жизнеспособности их будущего ребенка. Она не могла скрыть обнадеживших ее докторских прогнозов и, покраснев от смущения, поспешила сообщить мужу радостную весть. При этих словах мне стало еще мучительней: все кругом в движенье, лишь я один, подавленный застоем, топчусь на месте. Я бежал от Ланина, как от своей совести, как от проклятого напоминания о своих неодолимых пороках.

Иду дальше, встречаю Антона Петровича и, видя у него в глазах лихорадочный блеск, надеюсь услышать слова, которые раскуют колдовское кольцо вокруг меня, избавят голову от оглушительных молотов. Композитор же исподволь заговаривает все о той же несчастной Люси Филипповне, не нашедшей спасителя. А у меня, чувствую, не осталось ни капли сострадания, безответна моя душа к чужому горю. У меня, наоборот, возникает желанье уколоть Антона Петровича, причинить ему боль. Спрашиваю:

— Хватит ли у вас денег, чтобы помогать Люси?

— Мы будем работать.

— Вы что — выздоровели?

— Выздоровлю!

— А если нет?

— Непременно выздоровлю и поддержу ее. Первый шаг, безусловно, труден, но зато потом она всю жизнь будет помнить меня и благодарить.

— И это, по-вашему, очень важно?

— Как так? — в недоумении спрашивает Антон Петрович.

— Важно ли, что она не забудет вас? — повторяю вопрос. — Хотя бы и всю жизнь помнила, да разве из-за этого стоит пускаться на риск, затевать что-то. Людской век короток, каких-то несколько жалких лет — ведь это до смешного ничтожная крупица в сравнении с вечностью. А в то же время один-единственный созданный вами аккорд, может статься, заключает в себе целую вечность.

Собеседник мой молчит, размышляет. Он еще не вполне понял, что именно я хотел сказать, но в глубине души у него, видимо, зарождается сомненье, в голову приходит мысль о ненужности задуманных им поступков. Мне же как будто мало этого, и я продолжаю:

— Нельзя ли выручить вас?

— Чем?

— Деньгами, — рублю я напрямик, но тут же чувствую, что у меня в голосе проскальзывает другая еле заметная нотка, напоминающая композитору о старом долге. У Антона Петровича, как бы от боли, подергиваются губы, прядает взор, и мы тотчас же расстаемся совершенно чужими людьми. Мне запомнилось, что он ошеломленно смотрел мне вслед.

И опять я бреду вдоль душистых аллей, опять сижу на укрывшихся в тени скамьях и слышу, как шепчет о прошлом каждая вещь, которой касались бессильные руки, как дышат воспоминаньями цветы и деревья, море и горные склоны, на которые падал усталый девичий взор. Сердце стынет в груди, и я убегаю отсюда, где все говорит о ней.

Опустить веки, заткнуть уши, не видеть, не слышать ничего живого, что напоминает о времени, о движенье. Как ни стараюсь я схорониться от них, в мозгу не смолкает какой-то необычный звук. Он сродни тому посвисту, который слышен, когда горящие головни, шипя, мечут в воздух пламя цвета сорочьего пера с синеватым отливом. Этот посвист мало-помалу становится отчетливей, понятней. Он будит в памяти звучанье одинокой струны на каннеле, когда ее нечаянно коснется пролетающая муха. Но — чу! — тронутой струне откликается другая — тихо, глухо и выше на несколько октав. Звуки меняют оттенки, крепнут, пока не сливаются воедино и не возникает какая-то мелодия — простой знакомый мотив, который известен мне издавна. Есть и слова к этой мелодии, я хочу припомнить их, пробираясь заросшими тропками воспоминаний. Мне подсказывает сердце, что я слышал эти слова в раннем детстве. Может быть, их напевала мать или сестра, перед тем как выйти замуж. Тогда у сестры часто чередовались порывы грусти и резвости. Роюсь и роюсь в беспорядочных грудах минувшего; мне хочется еще раз последовательно оглядеть все то, что случилось в жизни, но вскоре я замечаю, как память топчется в каком-то магическом кругу и неизменно возвращается к исходной точке, словно перед нею мерцает болотный огонек, уводящий за собою на ложный путь. До меня долетает: «нельзя волноваться», но последнее слово на букве «н» прерывается, оставаясь недосказанным, и, только мысленно продолжая слоги, я добираюсь до его сути. И всякий раз, слыша это растянутое, длинное стонущее «н», я дополняю в уме обрубленное слово, чтобы избавиться от этой назойливой, в уши ползущей буквы. Словно набожный старик вслух читает псалом и тянет последние слоги, боясь, что вот-вот запоют другие молящиеся и опередят его.

Не только слова обрываются на половине, но и доносящийся до меня мотив гаснет на какой-то ноте. Звонкие струны снова и снова возвращаются к началу мелодии, как будто некий начинающий и неспособный музыкант задался целью изводить меня, не решаясь взять более трех-четырех начальных нот. Меня гложет нетерпение, я думаю, как бы скрыться от этих докучливых звуков, и в этот миг слышу печальный голос:

— Так оно и есть, играть — играем, петь — поем, а покоя тебе нет и нет.

И сызнова чередуются слова, и опять последнее обрывается на половине, на гудящем непреодолимом «н». Лишь вечером, когда я зажигаю огонь и ложусь в кровать, вытягивая натруженные ноги, когда касаюсь подушки, что хранит прикосновение Сониных волос, и беру с ночного столика единственную книгу «Джангл бук», на которой мой взгляд отыскивает слабый нажим, сделанный ногтем, в голове смолкает нудный непрестанный гуд, но это ненадолго, и вскоре первые накаты саднящих звуков снова бередят мозг. Еще немного — и уже в полную силу слышится все тот же мотив, и опять обрывается бесконечная вереница слов на той же тоскливой, ноющей букве. Звук за звуком — словно кто-то задался творить из них мозаику — западает в сознанье. А оно вроде моря: упадет в него малый кусочек и тихо всплеснет вода, размечет шелестящие брызги.

Поделиться с друзьями: