Оттепель. Льдинкою растаю на губах
Шрифт:
— Ты можешь, конечно, меня просто бросить, — сказала она. — Просто бросить, и все. Но мне так хотелось взглянуть на тебя. Взглянуть, попрощаться и сразу уйти.
Он с силой втянул ее в квартиру, поднял на руки (хорошо, что не успел напиться!) и положил на кровать.
— Пожалуйста, ты не бросай меня, ладно? — шепнула она. — Не могу без тебя.
Было бы лучше, если бы Марьяна догадалась исчезнуть вскоре после того, как все закончилось. И он бы заснул крепким, радостным сном. Каким спят мужчины, когда все закончится. Но она не знала самых простых вещей и не понимала того, как он устроен. Ей хотелось быть рядом с ним, и надеть его рубашку на свое голое тело, и проверить, что есть у него в холодильнике, потому что он так сильно похудел за эти три дня. Она все и сделала так, как хотела: надела рубашку на голое тело, открыла его холодильник, проверила, потом ужаснулась тому, что там пусто, и сразу сказала, что купит продукты и все приготовит…
— Какие продукты? — спросил он, мрачнея. — Пойдем перекусим…
— А
— Ну, не знаю… Работы по горло.
— Конечно, работай! — Она улыбнулась. — Но, знаешь, тут рядом готовят служебных собак. Ты не знаешь?
— Собак? — спросил Хрусталев и зажег сигарету.
— Вот видишь? Ты даже об этом не слышал! Пойдем тогда в клуб, познакомишься с Темой.
— С каким еще Темой?
Блестя глазами, она торопливо рассказала ему, как любит собак, и вообще всех животных, и как они с Санчей просили собаку, но у бабушки начинается астма от шерсти, поэтому дома собаку держать нельзя, и она еще в школе записалась в этот клуб, где собаки проходят подготовку к военной службе, она записалась, чтобы ухаживать за этими собаками, расчесывать их, и кормить, и ласкать, ведь им не хватает внимания и ласки, и Тема был просто щенок, неуклюжий, смешной и чудесный щенок, но к военной службе он с самого начала был непригоден именно из-за этой своей медлительности и неуклюжести, поэтому на него, в конце концов, махнули рукой, но оставили здесь, при клубе, и раньше она навещала его два раза в неделю, а с тех пор, как появился Хрусталев, совсем забросила, и Тема, конечно, ужасно соскучился.
— Пойдем, ты полюбишь его. Он чудесный! Мне в прошлом году его дали на день. Мы взяли со Светкой такси и поехали в Серебряный Бор. И я пошла плавать. И, знаешь, у него началась истерика. Он выл на весь лес, все сбежались. Потом он доплыл до меня и начал спасать. Я, правда, чуть не утонула тогда. Он лапы свои положил мне на плечи и стал разворачивать к берегу. Ужас! Кричу ему: «Тема! Не смей! Я плыву!» А он воет, лает, чуть не захлебнулся!
Конечно, было бы в сто раз лучше, если бы они уехали в Ленинград. Там бы, наверное, все то, что происходит с ним сейчас и о чем он не может рассказать никому, не накатывало бы с такой силой. А здесь он постепенно начинает чувствовать себя как червяк под микроскопом. Почему он постоянно раздражается на эту девочку, милее которой не бывает на свете? Почему он сказал ей, что они не вернутся обратно к нему, не разрешил сварить какой-нибудь суп, почему им было не остаться вместе до утра? Она щебетала и смеялась, заглядывая ему в лицо и блестя глазами, а он вышагивал рядом, курил одну сигарету за другой и машинально кивал головой, делая вид, что прислушивается к ее доверчивому щебетанью…
Они подошли к ограде мрачного административного здания с вывеской «Клуб собаководов», Марьяна показала сторожу пропуск, сказала, кивнув на Хрусталева, «он со мной», и тут же огромная, лохматая овчарка вылетела из будки и с радостным лаем бросилась им навстречу. Марьяна, раскинув руки, опустилась на корточки, и собака моментально облизала ей все лицо.
— Хороший мой! Очень соскучился? Темочка!
Она крепко прижала к груди лохматую морду и обернулась к Хрусталеву:
— Не бойся его! Ну, не бойся, пожалуйста! Погладь его, он никогда не кусается!
Хрусталев протянул руку, чтобы потрепать собаку по голове, но Тема, оскалившись, злобно, тоскливо, как будто бы встретил врага и предателя, изо всей силы цапнул его за запястье. Закапала кровь.
— Тема! Что ты? Зачем? — спросила Марьяна, бледнея. — За что?
— Ну, хватит с меня! — вдруг вспылил Хрусталев. — Пожалуйста, не приходи, не звони! Теперь уже точно: все кончено, слышишь?
Он быстро зашагал прочь, зажимая запястье, морщась и даже слегка гримасничая, как это часто случается с людьми, которые остаются наедине с собой, разрываемые сильными и противоречивыми чувствами.
В метро Марьяна делала вид, что читает, и закрывалась газетой, подобранной на лавочке. Иначе весь вагон увидит, как она плачет, а плакать при всех неприлично и стыдно. За что он обидел ее? Почему? И, главное, откуда в нем эта готовность расстаться? Уже второй раз, и так грубо, жестоко! Скорее бы добраться до дому, лечь на свой диван, накрыться подушкой и плакать, и плакать! Сказать, что болит голова. Ведь бабушка верит любому вранью, и этому тоже поверит. А Санче, наверное, не до нее. И ей сейчас тоже отнюдь не до Санчи. А вдруг Хрусталев позвонит, извинится? Вдруг скажет, что он ее ждет у подъезда? И что тогда делать? Конечно, простить. Он ведь не виноват. Он просто взрывной человек, он устал. И слишком талантлив, вокруг — одна серость. Наверное, он пережил очень многое. Но если ты любишь кого-то, то разве нельзя все на свете простить? Можно, можно! На то и любовь — пожалеть и простить. А если она не нужна ему? Если ему просто скучно с ней, неинтересно? От этой догадки ее затошнило, как в детстве тошнило, когда говорили: «Откройте тетради, сегодня контрольная». Она не стала ждать лифта, поднялась, застревая на каждой ступеньке, как старуха. Дверь ей открыл Санча, высокий и гибкий, как будто припудренный. Опять на нем новая кофта.
— Тебя заждались здесь, — шепнул ее брат. — По важному делу.
В столовой бабушка пила чай с Егором Мячиным. Вот кого ей совсем не хотелось сейчас видеть! Сколько
можно ее преследовать? Она сухо кивнула Мячину и хотела сразу ускользнуть к себе.— Марьяна! Постойте! — звонким пионерским голосом воскликнул Мячин. — Мы приступаем к съемкам новой картины. И я предлагаю вам роль.
— Но я не актриса, — сказала она. — У вас что, актрис не хватает?
— Хватает, — ответил он звонко. — Но мне нужны вы. Такая, как вы. Вот в чем дело, Марьяна.
— Вы сами увидите, что все напрасно, — бесцветно сказала она. — Не получится. Попробовать можно. Я, в общем, свободна… У нас ведь каникулы… Можно попробовать.
И сразу ушла, даже не оглянулась. Он попрощался с бабушкой, кивнул головой Пичугину и ушел. Внутри была горячая тяжелая пустота. Он наконец-то поверил Марьяне: она действительно не любит его, Егора Мячина, и никогда не полюбит, никогда не станет его женой, потому что (он вдруг это понял, он это почувствовал!)есть, где-то есть этот самый другой, который казался ему просто выдумкой. Ее хрупкое нежное тело измято другим. Нужно было попросить, чтобы она на прощанье посмотрела ему в глаза, но он не посмел. Это другой ей может сказать: «посмотри мне в глаза». А он ей — никто. Исчезни он завтра, она и не вспомнит. Самолюбие проснулось в Мячине внезапно и болезненно, как будто он откусил половину пломбира зубами, в которых были оголены все нервы. Ему стало жалко себя. Забыть про нее, вот и все. Работать с Матюхиной или с Радеевой. Он сделал несколько решительных шагов и вдруг вздрогнул, остановился. Этот странный, безжизненный, как будто бы и не ее голос, которым она ответила ему, что можно «попробовать»! Ни радости, ни удивления.
«Актрис не хватает? — спросила она. — Да, можно попробовать. Да, я согласна. Но ведь все равно ничего не получится».
Ведь ей тоже плохо. Ее кто-то сильно, жестоко обидел. Другой! Кто еще? У Мячина упало сердце. Пока он сейчас упивается своим больным самолюбием и хочет наказать Марьяну за равнодушие, она лежит за шкафом и плачет, наверное, горько, в подушку. Пичугин не слышит. Она очень гордая. Не гордая, нет. Деликатная, вот что. Она — совершенство. На улице пахло дождем и сиренью, гитара дрожала в подворотне, и голос какой-то женщины, грудной, мелодичный, уверенный голос, смеясь, повторял, что уже очень поздно.
Умом Мячин понимал, что в жизни нужно уметь терпеть, жертвовать, нужно уметь терять. Он понимал, что существуют несчастья и даже смерть. Когда ему сказали, что Паршин то ли спьяну вывалился из окна, то ли покончил с собой, он в первый момент не мог даже понять, что это значит, потому что от него требовалось моментально согласиться с тем, что человека, которого звали Константином Паршиным, больше нет и никогда не будет. Даже тогда, когда он увидел узкий ящик, в который заколотили то, что осталось от этого человека, он все еще не мог согласиться и не понимал, почему остальные люди ведут себя так, словно они понимают то, что произошло, и принимают Костину смерть. Наверное, так он устроен — нелепо. Ведь и Марьяна с самого начала сказала, что никогда не полюбит его, Егора Мячина, а он побежал за ней, будто мальчишка, упал на колени, орал благим матом. Конечно, дурачился, но ведь не верил! Не верил тому, что она не полюбит! Теперь все должно измениться.
Глава 24
Нельзя сказать, что Хрусталев не любил своего отца. Хотя вряд ли то сложное и сильное чувство, которое он испытывал к нему, можно назвать обычной сыновьей привязанностью. Он уважал его. Но одновременно с этим в душе его иногда просыпалось презрение. И не в том дело, что отец его умудрился жениться почти сразу после смерти матери, — совсем не в этом дело! Многие осуждали отца, некоторые старинные друзья даже перестали разговаривать с ним, но он, его сын, понимал, что если бы отец не был так раздавлен ее смертью, не был бы сам мертв наполовину, он так бы и не поступил. А он убегал, он спасался от боли, которая оказалась ему не по силам. Другой, может, начал бы пить, опустился. Но Хрусталев, похожий на своего отца, догадался, что отец выбрал один-единственный способ, чтобы не уронить свое достоинство в глазах окружающих. И после смерти жены, с которой прожил сорок лет, женщины с тонким, волевым и, как говорили все, поразительным характером, нашел себе скромную тихую девушку. Приехала из Еревана. Красавица. Но робкая, не подымает ресниц. Ни в чем никогда не перечит. Отец словно начал все заново. И только операторский взгляд Хрусталева вдруг подмечал иногда выражение затравленности на резком, красивом отцовском лице. Как будто бы он что-то давит в себе. Они никогда не возвращались к тому, что именно сделал Хрусталев-старший для своего сына Виктора. И не только потому, что все это произошло в самом конце сорок третьего года, когда Вите едва исполнилось восемнадцать лет, и память, должно быть, размазала многое. А многое, может быть, смыла. Отец никогда не свалил ответственности за свой поступок на жену, не извинял себя тем, что это она умоляла спасти Витьку от фронта. Да, она умоляла его. Тогда же, в конце сорок третьего, они получили извещение о гибели старшего, Коли. Их Коля пал смертью, как водится, «храбрых». Ему было двадцать четыре. А Виктор оканчивал школу. Почти восемнадцать. Отец поступил сам так, как он поступил. Теперь младшему Хрусталеву казалось, что оба они — и он, и отец — замуровали в себе эту историю, как в древние времена людей замуровывали в стену. И к этой стене больше не подходили.